Зарубежный детектив 1977
Шрифт:
– Придурки! – прошипел Конвей. – Чертовы придурки!
Он ударил кулаком по стене, да так, что в шкафах зазвенели склянки.
Мы сразу поняли, в чем дело. Конвей ежедневно проводит по две операции на открытом сердце, и первая начинается в половине седьмого утра. Если два часа спустя он врывается в патолабораторию, причина тому может быть только одна.
– Безмозглая неуклюжая скотина! – взревел Конвей и пинком опрокинул корзинку для бумаг. Та с грохотом покатилась по полу. – Я вобью его пустую голову в плечи! Как пить дать, вобью!
Он поморщился и возвел очи горе, словно взывал ко Всевышнему.
Иногда объектом его праведного гнева становился ассистент, вскрывавший грудную клетку. Иногда – медсестры, а порой – оператор аппарата искусственного дыхания. Но, как ни странно, Конвей никогда не злился на самого Конвея.
– Даже если я доживу до ста лет, – прошипел он, – все равно не видать мне толкового анестезиолога. Никогда. Их просто не существует. Все анестезиологи – тупые безмозглые засранцы!
Мы переглянулись. На этот раз «плохим мальчиком» оказался Герби. Раза четыре в год нести тяжкий груз вины выпадало ему. Все остальное время Герби и Конвей были добрыми друзьями. Конвей превозносил его до небес, величая лучшим анестезиологом в стране и утверждая, что ни Сондрик из Бригхэмской больницы, ни Льюис из Майо, ни кто угодно другой в подметки не годится нашему Герби.
Но четыре раза в год Герби оказывался повинным в СНС, что на жаргоне хирургов означало «смерть на столе». В сердечно-сосудистой хирургии СНС – явление весьма распространенное. Большинство хирургов убивает процентов пятнадцать своих пациентов. Конвей гробит восемь человек из ста.
Фрэнк Конвей великолепен. Да еще и удачлив. У него легкая рука, он наделен особым чутьем и теряет всего восемь процентов больных – вот почему мы терпим его жуткий норов и эти вспышки всесокрушающей ярости. Однажды Конвей лягнул наш лабораторный микроскоп и причинил больнице ущерб на тысячу долларов. Но никто и бровью не повел, потому что Конвей гробит только восемь человек из каждой сотни.
Разумеется, по Бостону ходили разные слушки о нем. Злые языки утверждали, что у Конвея есть свои, особые способы понижения «процента убоя». Поговаривали, будто он избегает случаев, чреватых осложнениями, не режет престарелых больных, не признает новаций и не применяет рискованных необкатанных методик. Разумеется, все эти утверждения – не более чем наветы. На самом деле Конвей сохранял столь низкий «процент убоя» по одной-единственной причине: он был великим кардиохирургом. Все очень просто.
А такой мелкий недостаток, как мерзейший характер, был, по всеобщему мнению, лишь продолжением его достоинств.
– Подонок, недоумок вонючий, – изрек Конвей и обвел лабораторию испепеляющим взглядом. – Кто нынче за главного?
– Я, – ответил ваш покорный слуга. Я занимал должность старшего патологоанатома, и сегодня мне выпало быть начальником смены, а значит, отдавать распоряжения и визировать всю писанину. – Вам понадобится стол?
– Да, черт побери!
– Когда?
– Ближе к вечеру.
Конвей имел обыкновение вскрывать своих покойников по вечерам и зачастую возился с ними до глубокой ночи. Казалось, таким образом он карает себя за потерю больного. На эти вскрытия не допускались
– Я скажу дежурному, – пообещал я. – Вам зарезервируют бокс.
– Да, черт побери! – Он хлопнул ладонью по столу. – Мать четверых детей!
– Я поручу дежурному все подготовить.
– Сердце остановилось раньше, чем мы добрались до желудочка. Мы массировали тридцать пять минут, а оно даже не трепыхнулось!
– Как ее звали? В регистратуре спросят имя.
– Макферсон, – ответил Конвей. – Миссис Макферсон.
Он повернулся и пошел прочь, но остановился в дверях. Плечи его поникли. Конвей покачнулся и едва не упал.
– Господи… – вымолвил он. – Мать четверых детей… Что я скажу ее мужу?
Он поднял руки, как это делают все хирурги – ладонями к себе, – и укоризненно уставился на свои пальцы, словно они предали его. Что ж, в известном смысле так оно и было.
– Боже мой, – сказал Конвей. – Надо было учиться на кожника. Ни один кожник еще никого не угробил.
Выдав эту тираду, он пинком распахнул дверь лаборатории и был таков.
Когда Конвей ушел, бледный как смерть стажер-первогодок повернулся ко мне и спросил:
– Он всегда такой?
– Да, – ответил я. – Всегда.
За окном медленно ползли по дороге машины, окутанные мелкой октябрьской изморосью. Я смотрел на них и думал, насколько легче мне было бы посочувствовать Конвею, не знай я, что своей выходкой он преследовал лишь одну цель – выпустить пар. Это был своего рода обряд успокоения, смирения ярости, обряд, который Конвей отправлял всякий раз, когда терял пациента. Полагаю, иначе он просто не мог. И все же большинство наших работников предпочли, чтобы Конвей брал пример с Делонга из Далласа, который после каждой неудачи разгадывал французские кроссворды, или с Арчера из Чикаго, имевшего обыкновение отмечать очередную СНС походом к парикмахеру.
Добро бы Конвей только расстраивал нас своими набегами на лабораторию. Но нет, он еще срывал нам график. По утрам у лаборантов всегда запарка: надо исследовать срезы тканей, и обычно мы не укладываемся в сроки.
Я отвернулся от окна и взял следующий препарат. Лаборатория работает по поточному методу; патологоанатомы стоят вдоль высоких столов и разглядывают биопсии. Перед каждым висит микрофон, который включается нажатием на утопленную в пол педаль. Таким образом, руки остаются свободными. Получив результат, лаборант давит на педаль и начинает вещать в микрофон, а все его слова записываются на пленку. Потом секретарши перепечатывают эти отчеты и подшивают к историям болезни.
Всю последнюю неделю я старался бросить курить, поэтому очередной образец пришелся как нельзя кстати: это был белый сгусток на срезе легочной ткани. На розовом ярлычке значилось имя пациента, который лежал сейчас на операционном столе с разверстой грудной клеткой. Стоявшие вокруг него хирурги ждали патодиагноз, чтобы продолжить операцию. Если опухоль доброкачественная, они удалят ее и часть легкого, а если злокачественная – вырежут все легкое целиком и уберут лимфатические узлы.
Я надавил на педаль.