Затишье
Шрифт:
Фельдфебель Понт еще до войны был страстным поклонником аэронавтики. Попытка человека наперекор силе притяжения покорить воздушную стихию, точно так же как он научился покорять водную, пользуясь открытой в средние века китайцами магнитной стрелкой, которая была затем освоена Европой, приводила его в восхищение. Винфрид, гораздо больший поклонник авиации, определявший последнюю стадию ее развития как «стадию кокона», он, этот молодой офицер, любитель необычайных приключений, вчера вечером доказывал, что воздушные шары не имеют будущего и толку от них никакого не будет. Продолжить этот разговор было бы очень интересно.
И Винфрид решил нынче вечером ни с кем не делиться новостью, которую он узнал от Познанского. А узнал он, что подлинный изобретатель неповоротливого воздушного корабля — вовсе не швабский граф Цеппелин, а лесоторговец Давид Шварц, уроженец Загреба, и что его наследница Мелания Шварц — отсюда и осведомленность Познанского — вместе с законными наследниками шварцовского акционерного общества борется за присуждение ей плодов этого изобретения и патентов. Познанский рассказал об этом Винфриду еще в ту пору, когда царскую армию обвиняли в отсталости. Упомянутый Давид Шварц был вынужден предложить свое изобретение Петербургу, так как австрийские военные власти, оправдывая афоризм о том, что нет пророка в своем отечестве, в ответ на его предложение лишь пожимали плечами. Тогда Шварц обратился за поддержкой сначала к русским, а затем к пруссакам; спустя несколько лет и те и другие отказались от дорогостоящих экспериментов.
— Скучно, Понт, а? — говорит Винфрид, окидывая взглядом пустующую канцелярию фельдфебеля Понта.
— Дел по горло, — отвечает фельдфебель, ибо ему положено так ответить.
Обер-лейтенант Винфрид покровительственно кивает и мерным шагом, заложив руки за спину, возвращается к себе. Он сейчас засядет за письмо к матери. Он пишет ей каждые три-четыре дня, заполняя листочки милой болтовней о делах, которых здесь не бывает, и о своем прекрасном настроении, которого тоже почти не бывает; разве иной раз после обеда оно посетит обер-лейтенанта, когда в дополнение к чашке горячего кофе он зальет за галстук рюмочку коньяку.
Лауренц Понт — человек осмотрительный. Он учитывает, что лишь тот, кто знает толк в книгах, может вручить вестовому требуемый том; ведь даже владелец книги, образованный юрист, член военного суда, — и тот напутал. Он вызывает по телефону канцелярию военного суда, а тем временем протягивает унтер-офицеру Шмидту II ведомости. В них выписано жалованье воинским частям, прикрепленным к штабу; выписано до самого Нового года, чтобы хорошо смазанная машина продолжала работать бесперебойно. С другого конца телефонного провода откликается писарь Бертин. Что угодно господину фельдфебелю? Лауренц Понт объясняет, и Бертин изъявляет готовность лично доставить книгу. Он рад пройтись, переговоры ни сегодня, ни завтра не начнутся. По дороге он заглянет в городскую больницу и осведомится о самочувствии молодой крестьянки, которая, как известно, родила и в которой обер-лейтенант Винфрид и сестра Берб принимают участие. Им тогда не придется справляться по телефону. Он явится через полчаса, не позднее.
Писарь Бертин не любит проходить по коридорам виллы
Роженица выздоравливает, ребенок лежит рядом с ней в корзине, у него очень выразительное, крестьянское личико. Мать кормит сама. Девчоночку она вырастит, как-нибудь да перебьется с ней в это тяжелое время. Уже сейчас, когда крохотное существо чмокает, лежа у ее груди, мать стыдливо, нехотя, но широко улыбается, и лицо ее утрачивает свою обычную замкнутость.
В комнату под каким-то служебным предлогом входит фельдфебель Понт. Он тоже садится на кожаный диван, где обычно дремлет его превосходительство, и набивает табаком трубку. Завязывается разговор о мире.
Сегодня Бертин раздражает своих собеседников: он не верит в мир. На Востоке война, конечно, не возобновится, но он не может себе представить мира между столь различными явлениями, как раскаленный утюг и дикобраз. Предстоят невиданные и захватывающие события.
— Дикобраз — это мы, — смеясь, говорит Винфрид, и Бертин кивает.
— Да, мы. А русские — это докрасна раскаленный утюг, никакого мира и не получится. Неужели мы очистим обширные территории на Востоке ради того, чтобы народы могли сами определить свое будущее?
— Если бы мы это сделали, нас следовало бы высечь, — говорит фельдфебель Понт.
— Могут ли русские парламентеры, самые левые из всех обитателей земного шара — большевики, Ленин, народные комиссары, — согласиться отдать нам области, которые мы хотим отторгнуть от России? Люди, которые только что свергли у себя власть господствующих классов, и, не задумываясь, отказали английскому и французскому капиталу в дальнейшей поддержке?
— Почему же не могут? — в один голос спросили собеседники Бертина.
Бертин не в состоянии ответить на этот вопрос, но чувство подсказывает ему, что для петроградцев германский милитаризм наверняка ничем не отличается от английского или царского.
— Но им нужен мир! — восклицает Винфрид и хлопает кулаком по столу. — Им нужен мир, иначе судьба их решена. И поэтому мир будет заключен.
Бертин пожимает плечами, перелистывает книгу, которую он принес, и говорит наконец:
— А если бы мир на Востоке и был заключен, нам-то какой от этого прок? Западные державы и Америка не присоединятся к нему.
— Почему Бертин, черт его подери, с такой уверенностью предсказывает это? — спрашивает Винфрид. — Разве они не сыты войной по горло, так же как мы?
Бертин кивает.
— Французы и англичане в окопах — бесспорно. Но хозяева, оплачивающие их, недаром создали два новых типа милитаризма — английский и молодой американский.
Нет, это уж несерьезно! И начальники Бертина от души смеются. Всем известно, что американская армия пороху еще и не нюхала. Янки, как всегда, поднимают шум на весь мир, и только.