Затмение
Шрифт:
Мне кажется, именно в тот день Касс обрезала себе волосы большими портновскими ножницами матери, стоя перед зеркалом в ванной. Рассыпанные по кафелю локоны обнаружил я; окажись там брызги крови, и то я был бы шокирован меньше. В поисках дочери отправился к ней в спальню, но дверь была заперта. На этой ранней стадии созревания Касс открыла для себя науки и проводила большую часть дня, запершись в своей комнате, выходящей на сад и гавань, читала исторические исследования, перетряхивала книги в неутомимом поиске фактов: в ушах у меня до сих пор стоит шелест и шорох тяжелых страниц — и лихорадочно выписывала их в толстые тетради. Такие изыскания были для нее одновременно пыткой и успокаивающим средством. Все лето она с маниакально точными подробностями расписывала последние три часа жизни Генриха фон Клейста, потом в один прекрасный день все забросила и переключилась на составление биографий пяти отпрысков Жан Жака Руссо и Терезы, которых, ради их собственного блага, отец отдал в приют. Мы с ней провели приятную неделю в Париже, я прогуливался по бульварам и отдыхал в кафе, а она
Лили скребется в дверь, хочет, чтобы я повел ее в цирк. До меня доносится металлический лязг музыки, которую громкоговорители извергают битый час вперемежку с надрывными призывами, возвещающими о том, что гала-представление начнется сегодня в полдень. Я несколько раз велел ей оставить меня в покое. Цирк — ну допустим, а что потом? Может, она вообразила, что я действительно хочу ее удочерить, и не понимает — сердце у меня ничуть не мягче, чем у Жан Жака Руссо. Лили ныла и хныкала какое-то время, потом ушла, бормоча себе под нос. Когда я сижу здесь, в этой келье алхимика, над своими таинственными письменами, она меня побаивается. Вид запертой двери, за которой кто-то просиживает час за часом в полной тишине, тревожит и дразнит одновременно. В тот день, когда я постучался к дочери, сжимая в руке срезанные пряди ее волос, то, как всегда в такие моменты, испытывал страх и досаду, смешанные с необычным, затаенным любопытством, — в конце концов, Касс действительно способна на все. А еще я чувствовал себя глупо. Масляно-желтый луч послеполуденного солнца лениво улегся на коврике у моих ног. Я заговорил с ней через дверь, но Касс не ответила. Только играла цирковая музыка — нет, нет, она играет сейчас, а не тогда; события смешиваются, сталкиваются друг с другом, настоящее с прошлым, прошлое с будущим. Голова тяжелая. Наверное, из-за жары. Хоть бы погода испортилась.
Мои привидения принадлежали мне, и только мне, в этом их смысл. Мы были небольшой, дружной семьей: женщина, ребенок и я, суррогатный отец. И мой отцовский авторитет был непререкаемым, абсолютным — ибо все, даже само их существование, зависело от меня одного. Почему же они покинули меня? Более того — покинули и оставили после себя обвинение, будто именно я изгнал их, хотя, по-моему, произошло прямо противоположное. Да, знаю, я впустил тех, других, сначала Квирков, потом Лидию, ну и что же? Эти инородцы всего-навсего живые люди, тогда как мыобъединялись в сообщество мертвых. Ибо я умер, вот что со мной приключилось, я только что понял это. Живые — разновидность мертвецов, причем редкая, написал кто-то в какой-то книге. Я с ним согласен. Вернитесь, о милые тени! Вернитесь ко мне.
Она остригла свои золотисто-русые волосы и бросила на пол так, чтобы я их нашел. В конце концов, я услышал, как она отперла дверь спальни, затаил дыхание, подождал секунду. Потом зашел: дочь снова сидела за столом у открытого окна и притворялась, что пишет, перед ней полукругом лежали стопки книг и бумаги, ее маленькая крепость с амбразурами. Склоненная над книгой, она на миг снова стала для меня ребенком. Я остановился у нее за спиной. Когда Касс пишет, то резко дергает кистью, словно и не пишет вовсе, а постоянно вычеркивает. Остатки волос топорщились на голове, как взъерошенные перья у птенца. Каким беззащитным оказался внезапно оголившийся затылок. День потемнел, сад под окном лежал свинцово-серый и неподвижный. Высоко, невообразимо далеко в тускло светящемся небе кувыркались стрижи, эти крылатые акулы, гоняясь за мошками. Касс наконец прервалась и подняла голову, но смотрела не на меня, а на мир снаружи, подняв ручку, словно дротик, который хочет метнуть. Когда она хмурилась, бледная кожа над каждым ухом собиралась в морщинку — такого я не видел со времен ее младенчества. Отрезанные локоны в моей руке были холодными, шелковистыми, словно нечеловеческими; я положил их на стол у ее локтя.
— Ты сказал ей? — спросила она.
— Матери? Нет.
Почему-то вспомнились вечера, когда я привозил ее домой после музыкальной школы. Ей в то время исполнилось девять. Она вдруг решила, что хочет научиться играть на пианино — явный каприз, у нее нет слуха. Однако продержалась целую зиму. Я поджидал ее в продуваемом сквозняками вестибюле, рассеянно читал сообщения на доске объявлений, а тем временем мимо проходили другие ученики, маменькины сынки с челками, чьи футляры для скрипок напоминали гробики, и бледные сердитые девочки
Касс наблюдала за стрижами. Даже когда она спокойна, рядом с ней ты всегда слегка на взводе. Но нет, я употребил не то слово, моя дочь никогда не бывает спокойна. Она словно доверху заполнена какой-то летучим веществом, которого нельзя касаться, опасно даже рассматривать вблизи. Наблюдать за ней надо искоса, барабаня пальцами по столу и небрежно насвистывая; я делал это так часто, что нажил себе косоглазие, косоглазие в сердце. В детстве ее внутреннее буйство проявлялось в постоянных недомоганиях и мелких невзгодах: кровотечения из носа, ушные боли, бородавки, ознобы, ожоги, порезы, ушибы. Все это Касс переносила с веселым нетерпением, словно ее страдания — плата за грядущее благословение свыше, которого она ожидает до сих пор. Ногти она грызет до крови. Я хочу знать, где она сейчас. Хочу знать, где моя дочь и чем занята. Что-то происходит, я уверен, от меня что-то скрывают. Я вытяну правду из Лидии. Или даже выбью, если придется.
— Помнишь, — сказала Касс, чуть подвинувшись вперед, чтобы лучше видеть, как пикируют крошечные стрижи, — помнишь, как ты мне рассказывал про Билли из Бочонка?
Да, помню. Моя Касс была кровожадным ребенком, как Лили, даже хуже. Очень любила мои сказки о зверских похождениях легендарного безногого злодея, который в старину носился ночью по городу в открытом бочонке на колесиках и пил кровь младенцев.
— Почему ты о нем вспомнила?
Она с шелестом провела ладонью по стриженой макушке.
— Я часто представляла себя Билли. Билли из Бочонка.
Тут Касс, наконец, повернулась ко мне. У нее зеленые глаза; мои глаза, как все уверяют, хотя я не вижу никакого сходства.
— Тебе нравится, как я постригла волосы? С высоты небес до меня долетали крики стрижей. Однажды она, совсем еще маленькая, забралась ко мне на колени и серьезно сообщила, что не боится трех вещей на свете — зубной пасты, лестниц и птиц.
— Да, Касс, — ответил я. — Нравится.
Лили снова скребется в дверь. Цирк вот-вот начнется, говорит она. Пусть себе начинается.
Когда я наконец покинул свою башню из слоновой кости, обнаружил Квирка на кухне — закатав рукава и штанины, он стоял на коленях и драил пол жесткой щеткой, рядом находилось ведро с мыльной водой. Я уставился на него, а он привстал на корточки и, ничуть не смутившись, ответил мне насмешливым взглядом. Потом появилась Лидия с платком на голове и шваброй — да, да, шваброй! — вылитая уборщица-кокни; в уголке рта даже торчит сигарета. Это уже переходит все границы. Она увидела меня, рассеянно нахмурилась.
— Когда ты наконец сбреешь свою ужасную бороду?
Сигарета дернулась, уронила пепел. Если Лидия когда-нибудь пропадет, поисковой группе достаточно будет идти по дорожке из отходов ее сигарет. Квирк ухмылялся. Не сказав ни слова, я отвернулся от этой абсурдной сцены семейной уборки и отправился на поиски Лили — она, кажется, единственная в доме, с кем я могу разделить бремя полной безответственности. Она была у себя — комнату мамы я теперь называю ее комнатой, что можно считать достижением, правда не знаю чего, — валялась на кровати на животе, задрав ноги и скрестив лодыжки, естественно, читала журнал. Я неуверенно помялся в дверях. Лили дулась и даже не посмотрела на меня. Босые пятки по-прежнему грязные; девочка, очевидно, вообще не моется. Она покачивала ногами в такт воображаемой музыке. Окно — большой квадрат золотого света; мерцают далекие голубоватые холмы. Я спросил, не хочет ли она прогуляться.