«Затоваренная бочкотара» Василия Аксенова. Комментарий
Шрифт:
Дрожжинин (Вадим Афанасьевич) – интеллигент, сотрудник одного из столичных институтов, занимающихся вопросами дружбы с народами развивающихся стран. Своей специальностью он сделал редкую область, которую сам себе выдумал и облюбовал ради хлеба насущного: он – «консультант по Халигалии». С неба звезд не хватает, имеет четко очерченные личные цели (кооперативная квартира в новом районе Москвы) и ведет спокойное, комфортабельное существование, смущаемое иногда лишь ревностью к конкурентам, посягающим на его территорию (викарий из Гельвеции, промышленник Сиракузерс, а в какой-то момент даже Володя Телескопов). Безраздельно преданный крошечной латиноамериканской стране Халигалии, Дрожжинин знает все о ней, является абсолютным перфекционистом в этой узкой сфере и очень мало чем интересуется вне ее. Довольно равнодушным кажется Вадим Афанасьевич и по женской части, хотя сексуальные мотивы все же дают себя знать в его потаенных снах. Он доволен своей карьерой и положением, являя в повседневной жизни облик англизированного джентльмена-сноба, и хотя, как видно, не достиг «выездного» статуса, но все же имеет доступ к благам западной культуры. Сын лесника, он стесняется своих народных корней, шокирован простотой своей деревенской родни и скрывает ее существование. Скромный и замкнутый, Дрожжинин чем-то напоминает застенчивого, но тайно гордящегося своими западными трофеями гроссмейстера из рассказа «Победа» (1965). Деликатный, безукоризненно вежливый, с иголочки одетый в заграничное, он тихо страдает от царящей вокруг бесцеремонности и распущенности нравов. Представления Вадима Афанасьевича о мире соответствуют мифологии эпохи холодной войны, впитанной им по роду занятий, – о дружбе между советскими людьми и народами малых стран, о происках хищников-империалистов, стремящихся «наводнить» последние своими товарами и идейными ядами и т. д. В своих снах он по-миссионерски ораторствует
Военный моряк Шустиков (Глеб Иванович) – образцовый молодой человек, словно сошедший с оборонного агитплаката: бодрый, красивый, спокойный, излучающий здоровье и уверенность, чуждый «буржуазным» предрассудкам, отличный товарищ и коллективист, спортсмен – короче говоря, носитель всех фирменных качеств советского воина, комсомольца и отличника военно-политической подготовки. Разносторонне тренированный физически, обученный приемам «боевых искусств», владеющий всей новейшей техникой, Глеб даже в самой непредвидимой ситуации не теряется и знает, что делать. Со спокойствием и даже неким уставным оптимизмом предвидит он столкновение (в том числе и ядерное) с зарвавшимися «империалистами», уверенный в своей способности, когда понадобится, дать им «в агрессивные хавальники». Он свободен от паники и уныния, ему неведомы сомнения, колебания и сентиментальность. На обыкновенных смертных Глеб смотрит с превосходством, уча их жизни с позиций трезвого практицизма: так, Степаниде Ефимовне он настоятельно рекомендует «перестраиваться самым решительным образом», а старику с нарывом на пальце пойти на ампутацию, поскольку «человек пожилой и без пальца как-нибудь дотянет». Как менталитет его «кореша» Дрожжинина сформирован советским учением о странах третьего мира, так для Глеба питательной стихией является дух и буква уставов и наставлений, язык учебников тактики, политбесед, бравурных военных песен, лозунгов, армейской и флотской премудрости и т. д., из коих он черпает свой бодрый, прагматический и прямолинейный подход к вещам. Типичные фразы: «Кончай, кореш. Садись и не вертухайся» (стр. 14); «Где начинается авиация, там кончается порядок» (стр. 24); «Нет уж, Иринка, лучше я сам потолкую с братанами <…> Але, друзья, кончайте этот цирк. Володя – парень, конечно, несобранный, но, в общем, свой, здоровый, участник великих строек, а выпить может каждый, это для вас не секрет» (стр. 63–64).
«Пионерский вариант» этого же комплекса – в сочетании с ренессансной универсальностью других аксеновских супергероев – мы находим в школьнике Геннадии Стратофонтове из повести «Мой дедушка – памятник». В теннисе этот пионер имеет профессиональный драйв, так как «тренируется с восьми лет»; в разговоре с девочкой Доллис непринужденно пускает в ход знание английского языка, а в другом случае – уроки скалолазания, полученные некогда от отца в Крыму; дружит с дельфином и, когда надо, «зовет друга ультразвуком», засунув голову в воду и т. д. (см.: Аксенов 1972: 86, 87, 168). Характерно посещение Геннадием военной базы, где, среди прочего, курсанты «тренируются по системе “Ниндзя”, древних японских разведчиков-невидимок. <…> За большие деньги нам удалось выцарапать эту тайную систему» (Там же: 146–147). С другого конца родственником Глеба может считаться Джеймс Бонд в исполнении Шона Коннери, фильмы о котором в то время уже были знамениты.
Володя Телескопов – подвижный, как перекати-поле, легковесный, как кузнечик, несущийся по волнам и ветрам жизни, как щепка или лист, – это тот персонаж, что по-английски зовется словом «drifter» (одного корня с «дрейфовать»), а по-советски «летун» [6] . Не будучи прикреплен ни к какому месту, он везде был, все видел, перепробовал все занятия, умея из всего извлекать массу удовольствий и развлечений, главным образом в виде озорства и всякой «жеребятины» в компании столь же бездумных товарищей. Шумный хохотун и крикун, он готов принять участие в любой импровизированной шутке или дикой выходке, за что его с друзьями и гонят отовсюду вон, вынуждая непрерывно менять места. Всегда без гроша, под вечной угрозой наказаний, он не остепенился, но и не озлобился; добрый и безобидный, он легко дружится с людьми и с полной отдачей участвует в подворачивающихся ему нехитрых радостях жизни. Меньше всего стремится Телескопов к социальной солидности или материальному преуспеянию. Так, мы на первых же страницах узнаем, что он не проявил никакого интереса к роли «потомственного рабочего», которую ему прочил отец, сам рабочий советской закалки, словно сошедший со страниц романов В.А. Кочетова. Все, что надо ему для счастья, – это непритязательный бивуачный комфорт с выпивкой и едой (любимое блюдо – рыбные консервы) и немножко коллективного «кайфа» в дружеском кругу. В отличие от всех своих спутников, Телескопов не отягощен ни познаниями, ни догмами, не ставит себе никаких возвышенных целей и живет нынешним днем. Характерно, однако, что из всех сопровождающих бочкотару он один способен посреди бесшабашного веселья вдруг задуматься о конечном смысле существования; и уж совершенно неожиданна в таком «богодуле несчастном», каким он сам себя характеризует, мысль об одиночестве человека во вселенной и проникновенная догадка о любви как единственном оправдании жизни (стр. 45) [7] . На фоне иных интеллектуалов, щеголяющих видимостью «умной сложности» (как щеголяют они заграничной зажигалкой), паупер и легковес Володя выделяется искренностью, а не надуманностью своих философских размышлений. Как известно, именно таким персонажам, как Телескопов, т. е. лишенным солидности, неуважаемым и выключенным из истэблишмента, часто оказывается известна тайная мудрость жизни (ср. хотя бы конечную победу неудачника Никиты из толстовского «Хозяина и работника» или многие подобные парадоксы у Чехова). Неслучайно, что с самого начала именно Володя ближе всех остальных героев к центральному символу повести – отвозимой на склад утильсырья бочкотаре. Чувствуя свою ответственность за ее благополучную доставку, он по ходу поездки проникается к «подшефной бочкотаре» иррациональной любовью, которая быстро передается и всем его спутникам. Под благотворным излучением бочкотары размягчаются и прощают нахулиганившего Телескопова даже суровые представители власти (милиционеры Бородкины). Володя не чужд литературе, хотя вкус его инфантилен и сдобрен густым китчем (в дурном слезливом стиле размазывает фигуру любимого поэта «Сережки Есенина» и навязывает ему свою дружбу). Речь Володи во многом сходна с многослойной свалкой мусора, где отложилась его беспорядочная жизнь. Это причудливая мешанина из административно-кадровых (лексика наймов, зарплат и увольнений), хозяйственных, финансовых, торгово-сервисных и не в последнюю очередь пенитенциарных терминов, отражающих его скитания по стране; это виртуозное переплетение жаргонных словечек, непочтительных пародий, газетных клише, передернутых ходячих фраз, обрывков хрестоматийных стихов и граммофонных танго, а временами и что-то вроде футуристической глоссолалии и джойсовского потока сознания (в частности, отдельные его тирады напоминают финальный монолог Молли Блум). Типичные телескоповские фразы: «Ремонту тут, Иван, на семь рублей с копейками. Еще полетаешь, Ваня, на своей керосинке» (пилоту Кулаченко, стр. 24); «Сима, помнишь Сочи те дни и ночи священной клятвы вдохновенные слова» (письмо Серафиме, стр. 56); «Фишеры! <…> Петросяны! Тиграны! Играть не умеете! В миттельшпиле ни бум-бум, в эндшпиле, как куры в навозе! <…> Не имеете права в мудрую игру играть!» (шахматистам в Гусятине, стр. 60).
6
Тип этот известен еще со Средневековья: в самом деле, кажется, что именно о Володе сложены знаменитые строки Архипоэта Кельнского (XII в.): «Создан из материи слабой, бестелесной / Я – как лист, что по полю гонит ветр окрестный» (Поэзия вагантов 1975: 33; перевод О.Б. Румера).
7
Это
Лаборант Степанида Ефимовна, которую путешественники встречают на пути и принимают в свою компанию, располагается на границе между второстепенными и главными героями (в частности, она «допущена к участию» в сновидениях пассажиров бочкотары). Некоторые замечания о ее персоне читатель найдет в комментариях к ее единственному сну. По бурной сексуальности своих фантазий, страхов и мечтаний эта научная старушка не уступает молоденькой учительнице Ирине. Речь ее, по-фольклорному напевная, уходит корнями в глубокие слои народных легенд и верований: «Ай батеньки, а бочкотара-то у вас какая вальяжная, симпатичная да благолепная <…> ну чисто купчиха какая…» (стр. 38); «Ой, схватил мине за подол игрец молоденькай, пузатенькай <…> Пусти мине, игрец, на Муравьиную гору!» (стр. 54); «А ты, мил-человек, кирпича возьми толченого, <…> узвару пшеничного, лебеды да табаку. Пятак возьми медный да все прокипяти. Покажи этот киселек месяцу молодому, а как кочет в третий раз зарегочет, так пальчик свой и спущай…» (рецепты народной медицины, стр. 40).
В развитии действия главную роль играют сны: именно в сновидениях продвигается вперед взаимная фузия героев, отказ их от прежних верований, растет привязанность к бочкотаре. От сна к сну, начиная с самых первых, разыгрывается архетипический сценарий личной регенерации (квазисмерть, низвержение в мрачные низины и др.). Мы не станем подробно прослеживать здесь постепенное ослабление в героях личных амбиций, переориентировку целей, постепенный рост идеализма и заботы друг о друге, вплоть до появления человечных черт даже в самом закостенелом из всех, старике Моченкине, – все это читатель повести без труда найдет сам как в тексте повести, так и в комментариях к ней.
Характерным моментом, много раз подчеркнутым, надо считать полную непрактичность, бесполезность с общепринятой точки зрения того объекта, который ее герои должны взять под свою охрану и довезти до цели. Непонятная сила властно призывает героев к этой странной миссии, отвлекая каждого от его прямых обязанностей. Целевая поездка, в которую каждый из них собирался отправиться отдельно от других, сменяется их совместным странствием в неясном направлении, выключенным из нормального счета времени, не имеющим пространственных координат. Это путешествие по «заколдованному» пространству в центре европейской России заставляет Глеба забыть о своих воинских обязанностях, Дрожжинина – о Халигалии и своем институтском кабинете, Моченкина – о ходатайствах и доносах. Списанное и подлежащее выбросу утильсырье становится общим центром притяжения, играя в их судьбе очищающую, объединительную и освобождающую роль, отвлекая каждого от его личных условностей и суетных мотивов и заставляя «трепетать за свою любовь», одну и ту же для всех. Бочкотара неожиданно оказывается драгоценностью, ради которой каждый готов поступиться своей индивидуальностью, карьерой, а в перспективе и самой жизнью. Забравшись с самого начала пути в ячейки бочкотары, герои повторяют вызывающий жест Диогена, для которого такой выбор жилья означал уход от общества, неприятие его авторитетов и ложных ценностей [8] . На бочку как убежище отверженных указывают многие символические мотивы фольклора, литературы и кино: в бочке пускают в море тех, кого хотят стереть, ликвидировать (см. хотя бы пушкинскую «Сказку о царе Салтане…»); в «Стачке» С.М. Эйзенштейна из врытых в землю бочек выскакивают живущие в них бродяги (титр: «ШПАНА»). Добровольно выбирают это помещение и герои ЗБ; ради предмета, который большинством отвергается как ненужная мерзость, они сами отвергают все то, во что всю жизнь верили [9] ; путешествие в неопределенную даль в развалившихся бочках они предпочитают посадке в комфортабельный, ожидающий всех, якобы ведущий к общему счастью маршрут «19.17». Преображаются под воздействием путешествия с бочкотарой даже самые закоренелые и гротескные из ее пассажиров, вроде старика Моченкина, который в своем последнем письме пишет: «Усе моя заявления и доносы прошу вернуть взад» (стр. 70).
8
Важность момента «затоваренности» первыми отметили комментаторы ардисовского издания: «Аксенов <…> сознательно подчеркивает, что его бочки – ненужный, подержанный, гниющий и списанный товар». Сравнивают они их и с бочкой Диогена, отмечая, однако, живительный и благотворный характер бочек в ЗБ, который не был присущ жилью греческого киника (Wilkinson, Yastremski 1985: 14). Из других возможных коннотаций бочкотары стоит, может быть, отметить связь понятия «ячейка» с идеей сети (например, ячейки сетчатой сумки-авоськи, кое-где называемые так и у Аксенова), которую можно понимать как сеть человеческих взаимоотношений, нераздельно связавших группу героев. Многие символические обертоны бочек выявлены в статье Beraha 1997, хотя в целом этой работе, на наш взгляд, вредит излишняя «постмодернистская» сложность и импрессионистичность интерпретаций.
9
Намеком на эту тематическую линию всех героев следует считать тургеневскую цитату, о которой вспоминает Ирина: «И я сжег все, чему поклонялся…».
Предпочтение, отдаваемое Аксеновым ненужному и презираемому перед свыше одобренным, социально солидным, неудаче перед успехом, непрактичности перед карьерным «достиженчеством», следует считать одной из несомненных перекличек с миром чеховских и толстовских героев. Для последних, особенно у Чехова, тоже типично находить новизну и отдушину для свободного дыхания где-то на слабой и запущенной периферии, отворачиваясь от угнетающей тесноты, «гиперструктурированности» центральной зоны жизни с ее культом преуспеяния, силы и престижа. При этом существо, приемлющее обновленную персону героя, часто обладает чертами жалкости, беспомощности, маргинальности и одновременно женскости (провинциалка Анна Сергеевна, про которую Гуров думает «что-то жалкое есть в ней все-таки», социально-отверженный и по-бабьи плаксивый Ротшильд – существа одного типологического семейства; см.: Щеглов 1994). Аксеновская бочкотара – еще один феминативный символ такого рода; ее характеристики – «затоварилась, зацвела желтым цветом, затарилась, затюрилась и с места стронулась» (эпиграф) – указывают на слабое шевеление новой жизни на гниющих остатках старого, возможность брожения и возникновения иного мира на пока что презираемой, непрестижной почве.
У Аксенова существом той же семьи, что и бочкотара, является «Цапля» в одноименной пьесе 1980 года. Жалкая, в отрепьях, появляется она на горизонте, вызывая у одних брезгливость и презрение, а у других поклонение и любовь, и в финале торжествует, объединяя вокруг себя разношерстную компанию действующих лиц, в том числе и исправляющихся под ее взглядом злодеев (bad guys). Под конец она садится высиживать таинственное огромное яйцо, в котором, как мы догадываемся, заключено будущее человечества. Робкая, приниженная птица, из тех, что, по слову поэта, «мало значат» (Бродский), оказывается могущественной силой, неким таинственным излучением обезоруживающей хамов и бюрократов. В ее присутствии теряют силу власть и интриги, спадают искусственные наслоения и очищается первоначальный человеческий субстрат в тех, кто еще не потерян необратимо. Так, одна из самых свирепых преследовательниц Цапли («крупный женский общественник» Степанида) сбрасывает слои жира и фальшивые шары грудей, после чего «одежды обвисают на ней, и она идет рядом с Цаплей, жалкая, застенчивая и вполне человечная» (Аксенов 2003: 664). В повести «Пора, мой друг, пора» также провозглашается идеал простой безоружной человечности в противовес культу «кулака» и власти: «Жалкая личность лучше, чем сильная личность» (Аксенов 2009: 247). Другие герои Аксенова из семейства борцов и суперменов получают аналогичные уроки и переживают сходные метаморфозы, но в более трагических версиях. В «Рандеву» герой погребен в строительной яме, но тут же выходит из нее – сбросив с себя весь свой глейморизм и свойства «ренессансного человека» и скорее неживой, чем живой; проходя мимо молчаливой толпы своих друзей-знаменитостей, он направляется в сторону некой «маленькой дверцы». Надежда на спасение (духовное, если не телесное) снова приходит из феминативного источника: в дверце появляется жена героя, одинокая читательница в очках, всегда скромно остававшаяся на периферии его многошумной жизни.
Открывающаяся «маленькая дверца» в «Рандеву» многозначительна: такая дверца в ряде произведений служит инструментом почти волшебного спасения героя, его «ухода через стену» в последний момент (например, в финале «Приключений Буратино» А.Н. Толстого или в «Белой гвардии» М.А. Булгакова, сцена преследования Алексея Турбина петлюровцами; уход преследуемого героя почти что в стену в ряде немых приключенческих комедий и др.). «Смерть» героя в «Рандеву» не совсем обычна и имеет черты морального возрождения («Неужели спасен?» – восклицает герой, видя дверцу; Аксенов 1991: 298). Она несколько напоминает «смерть» двух заглавных героев в финале «Мастера и Маргариты», допуская какое-то неясное по своей природе продолжение существования и даже творчества в ином пространстве. Столь же неопределенна, по сути дела, и конечная судьба героев ЗБ, хотя об их физиологической смерти речь не идет.