Заулки
Шрифт:
– Погоди, – говорит Серый и оставляет Димку на ветру, среди снежных хлопьев, лижущих лицо.
Проходит довольно много времени, тягучего и стылого, насквозь пронизанного ветром, и наконец Серый появляется из барака, но не со стороны входа, а откуда-то с тылу, через черную дверь.
– Готово, – говорит Серый и шлепает себя по канадке, воротник которой уже не оттопыривается от бутылки. – Договорились. Давай по-тихому.
Они идут через снежные завалы, скользят на мусоре, картофельной оттаявшей кожуре, отбросах, куче шлака, и наконец Серый нащупывает маленькую дверь, утепленную ватином, поверх которого белеют в сумерках набитые крест-накрест дранки;
– Давай, – шепчет Серый. Они оказываются в длинном коридоре, под потолком которого светится желтая нить лампочки. Здесь тепло, как в бане, и слышно потрескивание дров в печах. Димка пальцами протирает очки. Скользя рукой по рябой, в пятнах обвалившейся штукатурки стене, Серый нащупывает боковую дверь с грубо намалеванным номером, осторожно, стараясь не скрипеть, открывает ее, щелкает выключателем, высветив узкий пенал барачной комнатушки, три койки с голыми проволочными матрасами, три тумбочки, выкрашенные грубыми взмахами кисти, и на стене плакат, изображающий юную девушку с надписью поперек груди: «В СССР оспы нет!» Серый делает шаг, доски пола выгибаются под его ногой и покрываются темными лужицами воды, выступившей из щелей. Серый пританцовывает, и вода бьет вверх фонтанчиками
– Видал? Не надо никуда ходить. Водопровод. Нет, с ним, Серым, не пропадешь.
– Здесь выселено из-за воды, на первом этаже, – поясняет он. – На болоте построили, чудаки. Скоро все завалится, а пока поживем. Здесь общага техникума. Комендант мне знакомый немного. Ван Ваныч. Спирт предпочитает. Артиллерист… Если спросят, говори, ты, мол, студент, перевели из Казани.
Он заталкивает сидор в тумбочку, чемоданчик ставит в темный угол – подальше от глаз. Скользит быстрым взглядом по плакату.
– Хорошо! Даже баба при нас. Не такая, как твоя, хозяйкина, не богатая. Но зато без оспы. Ты подожди…
Он вылетает из комнаты, ловко простучав своими полусапожками по краю доски и не выбив ни одного водяного фонтанчика. Димка опускается на кровать, ответившую ему звоном и визгом проволоки. Ничего, проживем. Серый возвращается с ворохом пахнущих карболкой серых солдатских одеял.
– Комендант с истопницей бутылочку распивают. Эх, заживем! Комфорт – люкс. Ты в «собачьей будке» ездил?
– Нет.
– А это ящик такой для угля под пассажирским вагоном. Заползешь в уголек и едешь. Зимой сифонит – страшное дело. До шпал рукой достать, только свист стоит… Да еще из сортира на ходу долетает. А так ничего. Но здесь куда лучше. Здесь – прима.
Серый закуривает последнюю папироску из коробки, выстукивает по картонной картинке, по всаднику, скачущему на фоне горы, мелкую дробь. Пальцы у него удивительно длинны и проворны.
– Эх, нету папе, нету маме, проживем, товарищ, саме…
Он пускает в банный воздух несколько колец дыма, протыкает их пальцем и вскакивает. Покой – это не для Серого. Сбрасывает движением головы челку со лба.
– Вот что, Студент. Не будем маяться в этой хазе. Что мы, безработные в Америке? На природу, на волю. Тут, за Инвалидкой, есть одно местечко веселое. Сколько у тебя там хрустиков?
– Шестнадцать рублей.
– Мгм. Ну и у меня сотни две.
Он протягивает Димке несколько червонцев:
– Держи.
– За что?
– За успехи в учебе. Сейчас мы с тобой в рулеточку поиграем. Ты раньше играл?
– Нет. Видел только, как играют, на базаре.
– Ну, на базарах теперь милиция не дает. Пойдем, раз ты не играл, авось повезет. Деньги нужны?
– Нужны.
– Я
– А если проиграю?
– Ты мужского пола или нет?
– Ну, пойдем.
Серый достает из кармана гроздь каких-то отмычек и закрывает дверь комнаты.
– Чтоб не увели твой сидор, – поясняет он. Откуда-то из дальнего конца коридора слышны голоса – мужской и женский:
– «Из сотен тысяч батарей за слезы наших матерей, за нашу Родину огонь, огонь!»
– Эх, недолго он будет комендантом, – вздыхает Серый. – А жаль. Душевный мужик.
Они идут прямо через черную, затихшую Инвалидку. У ларьков, окна которых закрыты ставнями я перечеркнуты косыми линиями железных полос, горят лампочки. Дворник метет шелуху семечек. Запах борща и жаркого еще не выветрился из съестных рядов. А днем здесь какой гомон! Горячие кастрюли греются в ватных пестрых чехлах или просто под юбками торговок – как яйца у наседок. Бабы звенят алюминиевыми мисками и ложками, зазывают. Загорелые пирожки выглядывают из стеклянных окон в грубо сбитых огромных лотках. «А вот еще с ливером, с ливером… Рагу, рагу куриное…» Вокруг Инвалидки, между рабочими бараками и общежитиями – сотни частных домиков с садочками, участочками. Там в бревенчатых, крепких, как острожные укрепления, сараях за пятью засовами и замками похрюкивают поросята, кудахчут куры, петушиный крик пронизывает небо деревянного городка – не надо и заводских гудков. Коровы медленно и равнодушно жуют свою жвачку, дышат паром в махонькие – самому юркому уркагану не пролезть – форточки. Впрочем, кто полезет к натянутой у сараев проволоке, вдоль которой громыхают цепью кудлатые кобелюги? Выгон недалеко – у Тимирязевки. И все эти домишки и сараюшки, засевшие в сугробах и болотах, кормят Инвалидку и ею кормятся. И хорошо кормятся. Это остров, одолевший военный голод и одолевающий послевоенные стужи. В домах у проворных торговых баб Инвалидки огромные комоды, разбухшие в годы войны. Хорошо мужикам, у кого жены оказались хозяйственными да сметливыми. Вернулись к добрым харчам и горячим перинам. Если вернулись.
Они идут к рыночному выходу, где днем ручники торгуют с раскладок всякой мелочью, зазывают протяжными голосами. Им вторят гнусаво нищие слепцы, почти все якобы обгоревшие танкисты или летчики. Лица их рябы то ли от оспы, то ли от ножевых помет, и попробуй отличить фронтовика от того, кто обожжен кислотой, выплеснутой в лицо ревнивой подругой. Впрочем, слепцы не выясняют, чья темнота главнее. Дальше к выходу обычно располагается ряд художественный, который – стыдно было бы признаться ученым однокурсникам – Димке нравится. Он никогда не считал безвкусицей то, что сделано или расписано бесхитростными людьми для потехи или радости таких же, как они сами, покупателей. Днем здесь топорщат наглые глазки расписные свинки-копилки, а усатые рыцари, красавицы, под полной луной среди лебедей и кувшинок на размалеванных бумажных ковриках, глиняные коты, собачки, львы вслушиваются в разноголосицу.
Это – угол Сашки-самовара. Здесь он сидит – впрочем, что значит для Сашки сидеть? – на деревянном прочном ящике, среди подушек в красных наперниках, купленных им у пуховых торговок здесь же, неподалеку, и время от времени вскрикивает хрипло: «Фронтовички, касатики! Обратите внимание на чудо хирургии! Трижды приговорен к смерти академиками. Выжил на ваше счастье, на свою радость. Смотрю, слушаю, воздух глотаю, остального не могу». Кричит он это заученно, равнодушно – все равно, кто глянет, тот даст, хоть последнюю копейку.