Зажечь свечу
Шрифт:
Но напрасны были его опасения.
Для самого Лисняка тоже было неслыханно дерзким и неожиданным его собственное выступление — словно робкая, целомудренная, неуверенно расправляющая свои еще влажные и сморщенные, младенческие крылышки душа вдруг проглянула на миг из его деловой, практичной натуры… Но проглянула она так робко, так неуверенно, а аудитория еще была под таким впечатлением от выступления Богоявленского и раскаяния хорошего парня Бахметьева, что нечего ей было делать здесь, на этом собрании.
Да и что, собственно, произошло? Уманский упрекал главного инженера за неопытность, за недостаточную техническую подготовленность — разве не могут быть вообще справедливыми такие упреки?
Так чего же хочет этот косноязычный растрепанный человек? Не так легко и расслышать-то, что он там говорит, садился бы уж скорее…
Когда Лисняк только начал, когда из первых отрывочных фраз ясно стало, что он, без сомнения, выступает в защиту Нечаевой, Гец почувствовал мгновенную острую симпатию к Лисняку. Он оживился, воспрянул духом, он уже голову поднял и с интересом осматривал сидящих за столом — что думают они, согласны ли с Лисняком? Но то, что он увидел, поразило его. Сыпчук едва ли не зевал, Петя, скучая, смотрел в окно, Иван Николаевич Мазаев в явном нетерпении постукивал пальцами по столу, Нестеренко полуприкрыл глаза и, казалось, чуть ли не спал, Хазаров чертил что-то карандашом на бумажке. Только два лица, пожалуй, не были равнодушны — лица Бахметьева и Старицына. На немудреном лице Бахметьева отпечаталось удивление. И только. Старицын, злясь, кусал губы, но видно было, что его больше раздражает, чем умиляет косноязычное выступление Лисняка.
И что-то надломилось в Геце.
Как-то вдруг очень четко почувствовал он, что слишком уж безразлично сидящим здесь все, что сейчас происходит. Слишком им все равно. И тот потенциал неприятия, которым он жил последние дни, вдруг исчез в нем, испарился, и разуверился в этот миг Лев Борисович даже во всемогущем законе человеческой психики.
Кончил говорить Лисняк. Сел.
Оглянулся Хазаров и понял, что все, что им одержана полная и окончательная победа. И даже во вторичном выступлении Богоявленского надобности не было.
С этого момента собрание продолжалось при почти полном единогласии присутствующих. Выступил парторг СУ-17 Раскатов, признал все ошибки, признал критику справедливой, сказал, что большая доля вины лежит и на нем, как возглавляющем партийную организацию СУ. Выступил, резюмируя, и сам Хазаров. Он заявил, что результат работы комиссии был для него весьма неожиданным, но тем не менее приходится считаться с существующим положением вещей, с фактами. Для того чтобы не допустить впредь таких нарушений и улучшить работу СУ-17, а также учитывая чистосердечное признание и раскаяние Бахметьева, Пантелеймон Севастьянович предложил прибегнуть к серьезной мере партийного взыскания по адресу начальника СУ-17. А именно: строгий выговор с занесением в личную карточку. Попросил слова Богоявленский и сказал, что «с занесением в личную карточку» — это, пожалуй, слишком, лучше просто выговор с порицанием нескромности товарища Бахметьева. Надо ведь учесть прошлые заслуги Михаила Спиридоновича, Хазаров сказал, что это все же слишком слабая мера — просто выговор, нужно, пожалуй, строгий, но, впрочем, все зависит от того, как постановит бюро. Сам он лично предлагает все-таки строгий выговор. Большинству уже надоело сидеть, хотелось скорее выйти на свежий воздух, тем более что погода за окнами стояла великолепная, и спорить никто не стал. Так и порешили: строгий выговор. Как производственная мера Мазаевым было предложено «усилить техническое руководство СУ».
— То, что мы с вами здесь решаем, — это пока неофициально, не окончательно, —
И вот тогда вдруг встал со своего места Нефедов, до этого момента молчаливо сидевший между Нестеренко и Раскатовым, и сказал:
— Пантелеймон Севастьянович, я прошу слова.
ГЛАВА XIX
Придя в субботу домой после звонка Хазарову, понимающий, что дважды предал уже не только себя самого, но и своих товарищей, стыдящийся смотреть на домашних, хотя они ничего и не знали, лег Нефедов в постель в девять часов, сказавши, что очень устал за день и что неможется ему что-то, — и желудок опять болит, и давление поднялось, к перемене погоды. Лег он, попросил Клаву, свою жену, не хлопотать, не суетиться понапрасну, потому что покой лишь ему нужен — и все пройдет, закрыл глаза, сделав вид, что спит (стал уже с закрытыми глазами и совсем похож на мертвую крысу — устал за день, набегался, осунулось его и так вытянутое вперед личико), но никак уснуть не мог. А может, и ко всему прочему простудился, — насморк и раньше был, а при такой-то беспокойной работе долго ли настоящую простуду схватить.
Лежал Нефедов с закрытыми глазами, слышал, как потихонечку ходит жена и ребятишки стараются шахматами не сильно стучать и говорят меж собой вполголоса, и казалось ему, что он умирает, а они вот не заметили, так и продолжают в шахматы играть. И до слез жалко себя стало. Кому он нужен, несчастный, маленький, больной, жалкий неудачник, который и за себя-то вот не может никак постоять? То, что он совершил сегодняшним вечером, когда позвонил Хазарову, — предел падения, дальше некуда, и женщина, которая отдается по расчету, все-таки благородней, потому что она продает только себя, не предавая тем самым других людей. Хазаров фактически теперь может делать, что хочет, и скажи он Нефедову, что нужно ему ботинки почистить, Нефедов почистит, потому что то, что он сделал сегодня, гораздо хуже и унизительнее.
Ночью Нефедова опять мучили какие-то сны, а в воскресенье, когда чуть ли не насильно сунула ему Клава градусник, была у него высокая температура. Он взял бюллетень. Однако к вечеру в воскресенье температура спала. С утра в понедельник почувствовал себя Нефедов лучше. Позвонив секретарше Хазарова и сказав, что болен, на бюллетене, он надумал съездить в управление.
Черт его знает, почему он решил туда ехать, — работу свою комиссия еще в субботу закончила, никого из пяти встретить в управлении не было надежды, а все-таки сел вот в автобус и поехал…
Давно уже не бывал он так свободен, как в этот день.
Во-первых, работу, которая ему была поручена, он все-таки выполнил, как бы там ни было — выполнил, даже слишком хорошо, чересчур, и, во-вторых, к Хазарову ехать не было надобности.
Вот в коридоре управления он и встретил Нечаеву.
Собственно, как-то так получилось, что его никто и не видел, — около дверей не было никого, в коридоре попадались все незнакомые люди, рабочие, заспанного Лисняка мельком вдалеке видел, а с Нечаевой получилось так. Шла навстречу ему молодая, красивая женщина, блондинка, проходила под яркой коридорной лампой, и, может быть, не обратил бы Нефедов на нее внимания, если бы не обогнал его кто-то в этот самый момент, не подошел к женщине, не закрыл ее спиной и не обратился к ней торопливо и быстро: