Здравствуй и прощай
Шрифт:
– Уилли, ты куда собрался?
Он тряхнул головой. Опять он среди мальчишек, они топчутся вокруг, заслоняют солнце, наклоняются к нему, точно великаны к фонтанчику для питья.
– Еду на неделю погостить к родным.
– А-а.
Год назад они были бы не так равнодушны. А сейчас только с любопытством поглядели на чемодан да, может, чуть позавидовали – вот, мол, поедет поездом, увидит какие-то новые места…
– Покидаемся немножко? – предложил Уилли.
Они согласились без особой охоты, просто чтоб уважить отъезжающего. Он поставил чемодан и побежал; белый мячик взлетел к солнцу, устремился к ослепительно белым фигурам в дальнем конце луга, снова ввысь и опять вдаль, жизнь приходила и уходила, ткался незримый узор. Вперед-назад!
– Извините, пожалуйста. Меня зовут Уильям. Можно мне…
– Хочешь хлеба с маслом? Входи, садись. Ты откуда, сынок?
Хлеб с маслом, стакан холодного молока, улыбки, кивки, мирная, неторопливая беседа.
– Похоже, что ты издалека, сынок. Может, ты откуда-нибудь сбежал?
– Нет.
– Так ты сирота, мальчик?..
И другой стакан молока.
– Нам всегда так хотелось детей. И никогда не было. Кто его знает почему. Бывает же так. Что поделаешь. Время уже позднее, сынок. Не пора ли тебе домой?
– Нету у меня дома.
– У такого мальчонки? Да ты ж совсем еще малыш. Мама будет беспокоиться.
– Нету у меня никакого дома, и родных на свете никого. Может быть… можно… можно, я у вас сегодня переночую?
– Видишь ли, сынок, я уж и не знаю, – говорит муж. – Мы никогда не думали взять в дом…
– У нас нынче на ужин цыпленок, – перебивает жена. – Хватит на всех, хватит и на гостя…
И летят, сменяются годы, голоса, лица, люди, и всегда поначалу одни и те же разговоры. Летний вечер – последний вечер, что он провел у Эмили Робинсон, вечер, когда она открыла его секрет; она сидит в качалке, он слышит ее голос:
– Сколько я на своем веку детишек перевидала. Смотрю на них иной раз и думаю – такая жалость, такая обида, что все эти цветы будут срезаны, что всем этим огонькам суждено угаснуть. Такая жалость, что этого не миновать – вот они бегают мимо, ходят в школу, а потом вырастут, станут долговязые, безобразные, в морщинах, поседеют, полысеют, а под конец и вовсе останутся кожа да кости, да одышка, и все они умрут и лягут в могилу. Вот я слышу, как они смеются, и просто не верится, неужели и они пойдут той же дорогой, что и я. А ведь не миновать! До сих пор помню стихи Вордсворта: "Я вдруг увидел хоровод нарциссов нежно-золотых, меж них резвился ветерок в тени дерев, у синих вод". Вот такими мне кажутся дети, хоть они иной раз бывают жестоки, хоть я знаю, они могут быть и дурными, и злыми, но злобы еще нет у них в лице, в глазах, и усталости тоже нет. В них столько пылкости, жадного интереса ко всему! Наверно, этого мне больше всего недостает во взрослых людях – девятеро из десяти уже ко всему охладели, стали равнодушными, ни свежести, ни огня, ни жизни в них не осталось. Каждый день я смотрю, как детвора выбегает из школы после уроков. Будто кто бросает из дверей целые охапки цветов. Что это за чувство, Уилли? Каково это – чувствовать себя вечно юным? Всегда оставаться новеньким, свеженьким, как серебряная монетка последней чеканки? Ты счастлив? Легко у тебя на душе – или ты только с виду такой?
Мяч со свистом прорезал воздух, точно большой белесый шершень ожег ладонь. Морщась от боли, он погладил ее другой рукой, а память знай твердила свое:
– Я изворачивался как мог. Когда все родные умерли и оказалось, что на работу меня никуда не берут, я пробовал наняться в цирк, но и тут меня подняли на смех. "Сынок, – говорили мне, – ты же не лилипут, а если и лилипут, все равно с виду ты просто мальчишка. Уж если нам брать карлика, так пускай он и лицом будет настоящий карлик. Нет уж, сынок, не взыщи". И я пустился бродить по свету и все думал: кто я такой? Мальчишка. И с виду мальчишка, и говорю, как мальчишка,
– Но послушай, Уилли, – сказала тогда, много лет назад, миссис Эмили. – Наверно, тебе иногда бывает тоскливо? И, наверно, хочется… разного… что нужно взрослому человеку?
– Я молчу и стараюсь это побороть, – сказал Уилли. – Я только мальчишка, говорю я себе, и я должен жить с мальчишками, читать те же книги, играть в те же игры, все остальное отрезано раз и навсегда. Я не могу быть сразу и взрослым и ребенком. Надо быть мальчишкой – и только. И я играю свою роль. Да, приходилось трудно. Иной раз, бывало…
Он умолк.
– Люди, у которых ты жил, ничего не знали?
– Нет. Сказать им – значило бы все испортить. Я говорил им, что сбежал из дому, – пускай проверяют, запрашивают полицию. Когда выяснялось, что меня не разыскивают и ничего худого за мной нет, соглашался – пускай меня усыновят. Так было лучше всего… пока никто ни о чем не догадывался. Но проходило года три, ну, пять лет, и люди догадывались, или в город приезжал кто-нибудь, кто видел меня раньше, или кто-нибудь из цирка меня узнавал – и кончено. Рано или поздно всему приходил конец.
– И ты счастлив, тебе хорошо? Приятно это – сорок лет с лишком оставаться ребенком?
– Говорят, каждый должен зарабатывать свой хлеб. А когда делаешь других счастливыми, и сам становишься почти счастливым. Это моя работа, и я делаю свое дело. А потом… еще несколько лет, и я состарюсь. Тогда и жар молодости, и тоска по недостижимому, и несбыточные мечты – все останется позади. Может быть, тогда мне станет полегче, и я спокойно доиграю свою роль.
Он встряхнулся, отгоняя эти мысли, в последний раз кинул мяч. И побежал к своему чемодану. Том, Билл, Джейми, Боб, Сэм – он со всеми простился, всем пожал руки. Они немного смутились.
– В конце концов, ты ж не на край света уезжаешь, Уилли.
– Да, это верно… – Он все не трогался с места.
– Ну пока, Уилли! Через неделю увидимся!
– Пока, до свидания!
И опять он идет прочь со своим чемоданом и смотрит на деревья, позади остались ребята и улица, где он жил, а когда он повернул за угол, издали донесся паровозный гудок, и он пустился бегом.
И вот последнее, что он увидел и услышал: белый мяч опять и опять взлетал в небо над остроконечной крышей, взад-вперед, взад-вперед, и звенели голоса: "Раз-два – голова, три-четыре – отрубили!" – будто птицы кричали прощально, улетая далеко на юг.
Раннее утро, солнце еще не взошло, пахнет туманом, предрассветным холодом, и еще пахнет холодным железом – неприветливый запах поезда, все тело ноет от тряски, от долгой ночи в вагоне… Он проснулся и взглянул в окно, на едва просыпающийся городок. Зажигались огни, слышались негромкие, приглушенные голоса, в холодном сумраке взад-вперед, взад-вперед качался, взмахивал красный сигнальный фонарь. Стояла сонная тишина, в которой все звуки и отзвуки словно облагорожены, на редкость ясны и отчетливы. По вагону прошел проводник, точно тень в темном коридоре.