Здравствуй, племя младое, незнакомое!
Шрифт:
– Дети, а сейчас с вами будет говорить гвардии сержант Иван Николаевич Кузин, – представил его директор.
Он, не помня как, оказался у микрофона.
– Я… – Голос его завибрировал, – я в ваш праздник хочу вам подарить… – он добрел до стены, взял со стула аккордеон, и, шатаясь под тяжестью инструмента, вернулся к микрофону, – вот… Играйте. Пусть будет память, – и он протянул аккордеон в зал, резко, как будто желая его навсегда от себя оттолкнуть.
Директор ловко подхватил инструмент. Собравшиеся нерешительно захлопали.
– Пусть сыграет, – вдруг услышал он голос Дьякова. – В последний раз.
Он заметался, затоптался. Тотчас услужливо подставили стул. Иван Николаевич как-то сел, влез в ремни, склонился
… Из школы он вышел налегке, и просто ему было, и совсем не больно. Рано темнеет в ноябре, и освещение на улицах – плохонькое. Но Иван Николаевич не успел подумать о Чубайсе, о РАО ЕЭС, или еще о каком проклятом реформаторе. Все повседневное, суетное, обыденное вдруг покинуло его. Он даже забыл о своем болящем, немощном теле, которое все неохотнее служило ему, и не проходило и дня, чтобы оно не забастовало, не заныло, не заканючило… Ему почудился мягкий, тревожный, курлыкающий звук. Он вслушивался и слышал – летели и звали журавли. Это было так удивительно, что они не миновали Москвы, прилетели сюда в ноябре и во всем огромном городе нашли именно его, Ивана Николаевича. Белые, нежные птицы, так любившие кружить над его родной деревней с ласковым именем – Глыбочка. Слезы легко вытекли из его глаз. Журавли, журавли! Иван Николаевич знал, что он вернулся в детство, снова стал маленьким мальчиком, но только теперь у него не будет никакого взросления, будущего. У него ничего больше не будет! Журавли прощались с Родиной. И он тоже прощался, и ему казалось, что вот только сейчас, в эти последние минуты, он, всю жизнь наигрывавший на аккордеоне чужие вальсы, песни и пьесы, сочинил что-то свое, никем не сказанное, вечное. И он плакал не потому, что боялся умирать. Он плакал потому, что ему было жаль журавлей, Родину, жизнь, жаль мелодичной красоты, которая навсегда уходила вместе с ним…
Михаил Волостнов
ВОЛОСТНОВ Михаил Николаевич (1955–2001) родился в русской деревне Степановка в Татарстане. После окончания школы и училища работал на часовом заводе в Чистополе, на КАМАЗе в Набережных Челнах – радиоинженером. Закончил ВЛК Литературного института. В 1996 году за роман «Несусветное в Поганочках» был удостоен Международной литературной премии «Москва-Пенне» в номинации «Новое имя в литературе». Тогда же был принят в Союз писателей России. Сам он определил свой жанр как «философию русского фольклора», оставаясь верным ему и в последней повести «Авгень в Марешках», вышедшей в свет в пятом номере «Роман-журнала. XXI век» за 2001 г. Это была его последняя прижизненная публикация.
Рассказы Михаила Волостнова публиковались в «Роман-газете», «Литературной России», журналах «Москва», «Наш современник», в газете «Российский литератор».
«И ТУТ ОСТАВАЙСЯ, И С НАМИ ПОЙДЕМ…»
Чего только не навалено в закутке русской деревенской печки: полено дров обязательно, клок шерсти, варежка, валенок, гусиное крыло и огарок свечи, денцо и прялка, заячья лапка и глиняный горшок, лукошко… Вот в нем-то, продолговатом уютном липовом лукошке, как раз и любит отдыхать-почивать сам Ефрем Ефремыч. Никто в доме, конечно, никогда его не видел, но все почему-то знали, что все равно где-то тут Ефремка обитает. И общались с ним запросто. Хозяин дома, например, Мирон Николаич, залезая
– Ну, Ефремыч, подвинься маненько да поперек ляг, а то ступай-ка вниз на загнетку, а я тут бока-то погрею. Озяб шибко, зима ой-ей-ей нынче холодна…
Если забирались на печку дети покувыркаться на теплых камнях да валенками друг в друга покидаться, то они обычно с хохотом и детским суеверием приговаривали:
– Домовой-домовой, ну-ка, с печки долой!
Хозяйка, подымаясь сюда же, всегда не забывала перекреститься и сказать:
– Крещеный на печь, некрещеный под печь…
Самый младший в семье, Николка, любил с домовым в войну играть. Заберется на печь, из валенок баррикады настроит, сковородником будто из винтовки палит, лучиной, как саблей, машет.
– Ур-ра! – кричит. – Ханде хох, супостаты!
(Тут уж, Ефрем, не зевай, знай только успевай поворачиваться, а то зафугует валенком прямо по голове озорник Николка или ненароком лучиной глаз выколет.)
Не обижался Ефрем ни на кого. Когда надо, хозяину печь уступал, от хозяйки под печь прятался, а от детишек и тумаки, бывало, порой сносил: что с них взять! Если только башмак какой спрятать куда-нибудь под лавку, чтоб не очень озорничали. Они, бывало, смешно искать возьмутся, поверху глазами рыскают, а вниз поглядеть ума у них нету. Ищут, с ног собьются, заговаривать начнут:
– Ефрем, Ефрем! Тьфу-тьфу, поиграй да отдай!..
Теперь давно уже в этом доме не слыхать было детского смеха. Минуло столько лет, что самый младший Николка стал солидным и лысоватым ученым-физиком Николаем Миронычем. Отец гордился им и часто хвастался перед соседями:
– Николка мой электричество назубок знает, где в каком проводке какой ток течет. Наука!..
Сам Николай лет пятнадцать, может, назад, когда еще не был ученым, а всего лишь учился в университете, тоже любил, приезжая на каникулы, прихвастнуть перед соседями своей ученостью.
– У нас так говорят, – мог ошарашить, например, соседей, починяя им электропроводку, – не зная закона Ома, не высовывай носа из дома!..
– О-о! Гли-ка, как, – с уважением внимали соседи ученым речам.
Но могли и свой совет дать:
– Тут электрик у нас один шальной был, без бутылки ничего, враг, не делал. Его так и звали Тарзан. Он, бывало, все говорил: «Родную мать называй на „ты“, а электричество на „вы“! Дак шибануло его один раз током так, что почернел аж, бедный. Так потом и ходил всю жизнь, ровно смоляной какой…
То ли вняв этим советам, то ли просто от врожденных качеств, все более взрослея, Николай потихоньку изживал в себе не только дурную привычку хвалиться, но и вообще слишком много разговаривать с людьми, отчего некоторые знакомые его прямо пророчили ему мрачное будущее нелюдимого одиночки.
– Смотри, – предупреждали они, – гордыня твоя тебя же и доконает…
Приехал Николай погостить в деревню зимой. В чемодане у него было много гостинцев для стариков-родителей, в том числе бутылка конька для отца, две-три пары сменного белья, зубная паста, щетка и мыло. Так что все содержимое чемодана быстро распределилось в ящики комода и на полки в кухонном шкафу. К невеликому несчастью Мирона Николаевича, коньяк оказался не очень добрым, через плохо закупоренную пробку небольшое количество его вытекло, надушив внутри чемодана пряностями хмеля. Просушить чемодан мать засунула за печь, оставив полуоткрытым. Этого только и надо было Ефрему Ефремычу. Он тут же оставил лукошко и, кряхтя и принюхиваясь к ароматам, перебрался на новое место жительства. Тут ему было и просторно, и хорошо, и, впрочем, любопытно: вся крышка чемодана оказалась испещрена формулами, графиками, крестиками, квадратиками и кружочками. Ефрем увлекся, водил волосатым кривым пальцем по письменам, шевелил губами, пытаясь на свой домовой лад определить значение той или иной закорючки, как незаметно и уснул крепко-крепко…