Земля под ее ногами
Шрифт:
Мой отец сделал свой выбор, но жить с этим выбором предоставил мне.
О, Нисси По, чья мать висела в козьем загоне в Виргинии много лет тому назад. Вина, мы связаны с тобой тем, что видели, бременем, которое должны нести всю жизнь. Они не хотели видеть нас взрослыми. Они недостаточно любили нас, чтобы подождать. А если мы нуждались в них? А еще тысяча и одно если?
Убийство — тяжкое преступление против убитого. Самоубийство — тяжкое преступление против тех, кто остается жить.
Рано утром меня разбудили слуги и отвели в его спальню. Они столпились в дверном проеме, с круглыми от ужаса глазами, почти обезумев от открывшегося их взорам зрелища, словно фигуры на шабаше ведьм у Гойи, которые зачарованно уставились на Козла. С вентилятора на потолке свисал В. В. Мерчант. Огни как петля. Орудием самоубийства послужил провод от торшера. Виви медленно вращался в потоке воздуха. Это заставило меня потерять самообладание, не позволило сохранить хладнокровие и взглянуть на все со стороны. У кого-то хватило ума, войдя сюда, включить
«Сахиб, было жарко, сахиб, — отвечали фигуры с картины Гойи. — И потом — запах, сахиб».
Он никогда по-настоящему не верил, что они расстались навсегда, надеясь вновь завоевать ее. В один прекрасный день она проснется, думал он, удивится, что его нет рядом с ней в постели, и поймет, что была не права. Важно было, чтобы она поняла свою неправоту, потому что он хотел вернуть ту Амир, на которой когда-то женился, а не циничную поклонницу Маммоны, заключившую союз с Пилу Дудхвалой. Его собственный порок постоянно мучил его. В своей решимости избавиться от пристрастия к игре он дошел до того, что обратился за помощью ко мне. Он хотел, чтобы я стал его букмекером, и я завел тетрадь. Когда на него нападал картежный зуд, мы играли в карты. Вечер за вечером мы играли в покер на спички, и я каждый раз аккуратно записывал его спичечный проигрыш, неизменно большой. Что касается ипподрома, то ему удавалось держаться от него подальше, за исключением дней гимханы, когда туда приходили семьями. Тогда я отправлялся вместе с ним, предварительно убедившись, что у него нет при себе денег, и вместо того чтобы делать ставки, мы фотографировали приглянувшихся ему лошадей. Если лошадь, за которую он болел, выигрывала, мы сохраняли ее фотографию и вклеивали в мою тетрадь, указав количество очков; если нет — мы рвали фотокарточку и бросали в урну, словно использованный билет тотализатора. Тем не менее «проигрыш» также заносился в тетрадь. Если он хотел сделать ставку на погоду, я принимал ее. Иной раз, видя двух мух на оконном стекле, он хотел заключить пари на то, какая из них взлетит первой. Когда он бывал в городе, то часто держал пари на результаты крикетных матчей, рейтинги кинофильмов, авторство песен, но вместо того чтобы ставить деньги, звонил мне, и я заносил его ставку в тетрадь, а потом отмечал выигрыш или проигрыш. Так, очень медленно, он в конце концов излечился. Воображаемые ставки, занесенные в мою школьную тетрадь в желтой обложке с картинкой, изображающей планету в кольце Сатурна, постепенно отучили его от реального пристрастия. С каждым месяцем записей становилось все меньше, и настал месяц, когда мне не пришлось вносить ни одной ставки. Он взял тетрадь и показал ее Амир. «Всё в прошлом, — сказал он. — Почему бы нам не дать Пилу коленкой под зад и не начать всё сначала?»
«Ты прав лишь в одном, — ответила она. — Всё в прошлом, это точно». Через две недели дала о себе знать опухоль мозга. Шесть недель спустя она умерла.
Иногда все просто кончается, и с этим ничего нельзя поделать. Люди переоценивают возможность доказать что-то делом, оправдаться. Есть отвергающие, и есть отвергнутые, и если вы принадлежите к последней категории, никакие воображаемые ставки, занесенные в тетрадь, не спасут вас. Мне не раз приходилось отвергать людей (главным образом, женщин), меня же отвергали не часто. Если, конечно, не считать отца (то, что Амир его отвергла, он переживал, пожалуй, еще болезненнее, чем ее смерть), который вздернул себя, оставив меня в подвешенном состоянии. Став, таким образом, одновременно отвергающим и отвергнутым. И если не считать Вины, которая всегда отворачивалась от меня, когда ее любовь к Ормусу, ее роковая тяга к нему, ее зависимость от него этого требовали.
Но даже Ормусу Каме довелось узнать, что такое быть изгоем, «четвертой функцией», оказаться за непреодолимой чертой.
8. Решающий момент [113]
А теперь пора воздать хвалу незаслуженно позабытым. Первая настоящая фотография была сделана в 1826 году в Париже Жозефом Нисефором Ньепсом, но его место в нашей коллективной памяти узурпировал его более поздний сподвижник Луи Дагер, после смерти Ньепса продавший их изобретение, их волшебный ящичек, «камеру», французскому правительству. Поэтому нужно прямо заявить, что прославленные дагеротипы не могли быть созданы без научных знаний Ньепса, значительно превосходивших знания его партнера. Кстати, искусство фотографии было не единственным детищем Ньепса; он создал также мощный пиреолофор — двигатель внешнего сгорания. Воистину прародитель Нового.
113
Широко известное в мире фотографии выражение, введенное выдающимся французским фотографом Анри Картье-Брессоном (1908–2004), который прославился тем, что ему удавалось снять любую сцену в момент наивысшего эмоционального напряжения — в «решающий момент» (в 1952 г. под таким названием вышла книга Брессона).
Что же представляла собой эта Первая Фотография, предшественница Века Образа? Технически — прямое позитивное изображение на свинцовой пластине, требующее многих часов
Ньепс, я склоняю перед тобою голову. Великий Нисефор, я снимаю свой берет. И если Дагер, как титан Эпиметей, открыл ящик Пандоры, выпустив на свет божий непрекращающиеся щелчки фотокамер, бесконечные вспышки и движение пленки, именно ты, великий Мятежник, украл у богов дар безграничного видения, превращения вида в память, сиюминутного — в вечное — иными словами, дар бессмертия — и преподнес его человечеству. Где ты сейчас, о титан-провидец, Прометей пленки? Если боги покарали тебя, если ты прикован к скале высоко в Альпах и пернатый хищник выедает твои внутренности, вот тебе в качестве утешения последняя новость: боги умерли, а фотография жива и невредима. Олимп? Ха! Сейчас это — фотокамера.
Фотография — мой способ познания мира.
Когда умерла моя мать, я сфотографировал ее, остывшую, на смертном одре. Ее профиль невероятно истончился, но оставался прекрасным. Ярко освещенная на фоне темноты, с глубокими, темными впадинами щек, она напоминала египетскую царицу. Мне пришла на ум женщина-фараон Хатшепсут, на которую была похожа Вина, и тогда до меня дошло. Моя мать была похожа на Вину; или на Вину, постаревшую и умершую в своей постели. Когда я напечатал самый удачный, с моей точки зрения, кадр в формате 8х10, я написал на обороте жирным черным маркером: «Шипы в суп».
Когда умер отец, я сфотографировал его до того, как его вынули из петли. Я попросил, чтобы меня оставили с ним наедине, и отщелкал целую пленку. Большинство снимков не захватывало лица. Меня больше интересовало то, как ловились тени на его свисавшее с вентилятора тело, и тень, которую он сам отбрасывал в свете раннего утра, — слишком длинная для такого маленького человека.
Я считал это данью моего к ним уважения.
После того как их не стало, я принялся бродить по улицам любимого ими — столь по-разному — города. Эта любовь часто подавляла и сковывала меня, но теперь я захотел ощутить ее сам, захотел почувствовать их присутствие, полюбить то, что любили они, и таким образом стать тем, чем они были. И фотография была для меня способом чему-то научиться у их любви. Поэтому я фотографировал рабочих на строительной площадке Кафф-парейд, уверенно, без усилий сохраняющих равновесие, когда они шли по стреле крана в сотне футов над землей. Я присвоил себе водоворот соломенных корзин на Кроуфордском рынке; я не проходил мимо неподвижных фигур, что спали, положив под голову жесткую подушку тротуара, лицом к стене, пропахшей мочой, под зазывающими афишами с грудастыми кинобогинями, чьи губы — как диванные валики. Я фотографировал политические лозунги на зданиях в стиле ар-деко и детей, ухмыляющихся из носка гигантского Старушкина Башмака. В Бомбее легко быть слоняющимся фотографом. Легко делать интересные снимки и почти невозможно сделать хороший. Город бурлил, люди в нем собирались и глазели, потом отворачивались и забывали. Показывая мне все, что я хотел, он не говорил мне ничего. Каждый раз, когда я наводил свою камеру — видишь это? видишь? — мне казалось, что я заметил что-то ст о ящее, но обычно это что-то оказывалось чрезмерным: слишком красочным, слишком гротескным, слишком удачным. В этом городе было что-то от экспрессионизма — он на вас кричал, сам оставаясь в черной полумаске. Шлюхи, канатоходцы, транссексуалы, кинозвезды, калеки, миллиардеры — каждый из них был эксгибиционистом и каждый был неуловим. Была захватывающая, ужасающая бесконечность толпы на вокзале Чёрчгейт по утрам, но эта же бесконечность делала толпу непостижимой; была рыба, которую сортировали на пирсе в Сассунском доке, но вся эта суета мне ни о чем не говорила, оставаясь просто суетой. Посыльные доставляли по городу коробки с завтраками, но коробки хранили свои тайны. Было слишком много денег, слишком много нищеты, слишком много обнаженных тел, слишком много притворства, слишком много ярости, слишком много алого, слишком много пурпура. Слишком много разбитых надежд и ограниченных умов. И много, чрезмерно много света.
Тогда я начал вглядываться в темноту. Это навело меня на мысль использовать визуальную иллюзию. Я комбинировал контрастные изображения, с такой маниакальной тщательностью сочетая тона, что свет а одного в точности совпадали с темными участками другого. В лаборатории, которую я устроил в бывшей отцовской квартире, я эти изображения совмещал. Получившиеся в результате фотографии с различными перспективами подчас бывали поразительными, часто непонятными, иногда бессмысленными. Я предпочитал комбинировать тени. Какое-то время я специально снимал только в темноте, вырывая из нее человеческую жизнь, вырисовывая ее минимально необходимым количеством света.