Земная печаль
Шрифт:
— Я скажу Горбатову, что это мерзость, я ему докажу. Я этого так не оставлю!
— Не волнуйся ты, пожалуйста!
Анне Михайловне стоило труда удержать ее. Сама она была слаба, раздражена; азарт Эммы только расстраивал ее.
— Не дали роли, значит Нащокина будет лучше, вот и все. И вообще ты, Эмма, не вмешивайся. Ты пристрастна ко мне.
Эмма обиделась.
— Извини, пожалуйста. Виновата. Могу и совсем устраниться.
Она ушла к себе, заперлась, и из-за двери донеслись всхлипыванья. Анна Михайловна легла на диван. У ней болела голова, было смутно на сердце и казалось, что
— Эмик, не сердись. Я просто дрянь, нервная баба. Прости меня.
Эмма зарыдала еще горше.
— Я знаю, — твердила она, — я тебе не нужна, в тягость. Тебе Горич нравится.
Она зашлась кашлем, долгим, страстным, — и опять расплакалась. Анна Михайловна отхаживала ее. Вечером они помирились.
– — Почему ты думаешь, что мне нравится Горич?
Эмма улыбнулась.
— Мне так кажется, Аничка. Ну, да это что ж? Мне было обидно, что ты меня отстраняешь.
Анна Михайловна покраснела.
— Все это глупости, страшная чепуха. Я тебя вовсе не отстраняю, думала только, что ты очень нагорячишься. И до Горича мне нет дела.
Эмма нагнулась, поцеловала ей руку. Анне Михайловне все же было неприятно это. «Неужели я, как девчонка, веду себя с ним по–особенному? Да и что мне Горич?»
Но на другой день, входя в театр, — она вдруг улыбнулась: если б с ранних лет Горич был ее другом — о, как лучезарнее была бы ее жизнь!
Сладкий туман охватил ее; она перевела дыханье. «Я женщина, как и Эмма, я склонна к преклонению. Могу благоговеть, безгранично отдаться; безраздельно. Но вот этого все не было. Неужели…» Она закрыла глаза, ей показалось, что сейчас она упадет. Проходил Горбатов.
— Репетируем ежедневно, — имейте в виду, глубокоуважаемая: все силы…
Действительно, спектакль близился.
«Что там амуры разводить, я актриса. Работать должна». И, поймав себя на лени, она удваивала старания.
Трудилась, учила, меняла. Работали все. Но по–прежнему пьеса шла туго, без воодушевления.
Администратор Платон, подписывая в конторе счета, говорил:
— Дел не будет.
Горбатов кипятился. То на сцене, то в зрительном зале виднелась его крепкая фигура. Могучий голос кричал:
— Женя, камни! Машенька, дитенок, слов не врать! Свет? Десять белых, для закату красного. С луной вступай мягко!
В день спектакля Анна Михайловна волновалась мало. Ей казалось почему-то, что, несмотря на промахи, в общем все благополучно; думалось — и сама она владеет ролью. «Волноваться, не волноваться, — все равно уж поздно». Она обедала с аппетитом, выпила вина.
— Аничка, — говорила Эмма, у которой губы побелели, — какая ты сдержанная! Я бы умерла со страху. Публика чужая, первый выход…
— Едем, — Анна Михайловна застегивала перчатку, холодновато, — пора.
И только в театре, когда за занавесом, за стенами ощутила она толпу, — она почувствовала томление. Плотники, наспех ставившие первый акт, Горбатов, Платон, актеры, Эмма казались крошечным отрядом, сжатым врагами. Их пока не видно, но они там; каждая минута прибавляет их, — где друзья?
— С Богом, — обратился Горбатов, холодный и
Мелькнуло лицо автора, в сюртучке, с невидящими глазами; бледная Эмма, Женя. Занавес раздвигался, враги теснились и гудели, рассаживаясь по местам.
Первые десять минут пропали — в шуршании и кашле. Наконец стихло. Все напрягалось. Два тока — со сцены, на сцену — всегда враждебные, сталкивались. То затихали зрители, значит, «доходит», то, неуловимое, начиналось недовольство — безмолвное осуждение толпы. Анна Михайловна ощущала тяжесть. Точно туча осела на плечи, и одной ей, с товарищами, надо выносить. Акт кончился. В зале шумели холодным, нерадостным шумом. Слабые аплодисменты.
— Дайте мне коньяку, — попросила Анна Михайловна.
В коридоре стоял автор. Старый актер Дымша хлопал его по плечу, предлагая папиросу. Автор взял, но никак не мог закурить. Дымша посмеивался.
— Ничего, первая баня, милый. Всегда так.
Через десять минут сражение открылось вновь. Оно продолжалось три часа, при напряжении всех сил актеров. Счастье колебалось. В конце второго акта явилась надежда — публика будто «разогревалась», но третий — главный козырь спектакля, быстро потянул все книзу. В верхах шипели. Четвертый шел безнадежно, и с каждым словом чувствовала Анна Михайловна, что гибнет, и нет сил выбиться. Когда на жидкие хлопки она выходила, ведя за руку автора, и им бурно, — как ей показалось, насмешливо — зааплодировали, она поняла, что ненавидит этих невинных людей беспредельно. Взглянув на автора, подумала: «Ему еще хуже».
На прощанье он жал ей руку и благодарил.
— Спасибо, — кивнула она тихо. — До свидания.
Потом отдала себя Эмме, которая ее одевала, везла, раздела и дала дома морфию — для сна. Наутро пьеса и Анна Михайловна были разруганы в газетах наголову.
Неделя после спектакля была тяжела для нее. Каждый день приходилось играть, — она ясно видела теперь, что играет плохо, — снова и снова испытывать бремя неудачи и молчать. На людях, в театре, даже с Эммой быть унылой казалось ей невозможным — гордость не позволяла; и как человек с выдержкой, она была ровна, весела и внешне не изменилась. Но по ночам ее мучил стыд — стыд художника, всенародно провалившегося. Ей казалось, что спектакль погубила она; что сама по себе пьеса недурна, но она играла не так, и не только не зажгла ее, — сделала грубейшие ошибки. Ее мысль со страстью останавливалась на ошибках; да, теперь они очевидны, тем острей терзали они ее сердце. Где она была раньше? Отчего не видела их до спектакля? Она вздыхала, не могла заснуть. Так как газеты разнесли повсюду ее поражение, ей казалось, что ее презирают все.
Одна Эмма не сдавалась:
— Аничка была прекрасна. Она не виновата, что ставят такие пьесы.
В театре тоже огорчались. Бодры были лишь Машенька и Феллин. Феллин ходил победоносно и целовал с видом превосходства руку Анны Михайловны.
— Представьте себе, вхожу вчера в кафе, сидят двое, неизвестные мне типы, и говорят: это Феллин, артист, он играет в «Норе» Ранка! — Феллин выпятил грудь.
— Меня знают, считают известным!
Анна Михайловна улыбнулась. Феллин захохотал и вдруг ласково погладил ее по плечу.