Жак-француз. В память о ГУЛАГе
Шрифт:
Основные наши беседы с Жаком записаны на тридцати кассетах; в этих беседах мы попытались проследить и историю его терпения. Сейчас, когда я пишу эти строки, на дворе уже начало 2000 года, а Жак опять ждет. Теперь он ждет, когда будет готова книга, которую я пишу по его просьбе на основе наших с ним диалогов. Главное мое дело было – слушать; в нашей книге я выступаю как собеседник и рассказчик. В этой трагедии, с ее непременным катарсисом, в котором преломляются жалость и страх, я по очереди буду то хором, то публикой. В беседах с бывшим зэком, дающим свидетельские показания, я буду иногда играть роль безответственных, тех, кто не мог или не хотел знать правду. Я буду выступать как балованное дитя нашего общества, «везунчик», «левая интеллектуалка», одна из тех, кто предъявляет счет нацистскому тоталитаризму, более изученному и понятному, чем противостоявший ему и дополнявший его советский тоталитаризм; я буду воплощением всех тех, кому Жак должен бросить вызов, чтобы
Такое противостояние необходимо на протяжении всего рассказа, но книга эта – еще и результат самого тесного сотрудничества: условия нашей совместной работы не позволяли мне отстраниться; рассказчик не имел права критически оценивать показания свидетеля. Это не биография Жака Росси – ведь книга написана другим человеком и умалчивает о некоторых семейных и личных обстоятельствах; они остались тайной свидетеля. Но это и не традиционная историческая биография, потому что она продиктована преимущественно субъективным представлением свидетеля о нем самом. Это и не роман, потому что в книге нет ни малейшего вымысла. Это просто рассказ о жизни, цель которого – как можно точнее передать голос свидетеля, с его тембром, интонациями, ритмом, паузами.
Мы собираемся рассказать историю человека, погнавшегося, по его собственным словам, за химерой, но сумевшего постепенно, неустанным трудом, разоблачить собственные заблуждения. Человека, никогда не впадавшего в отчаяние из-за того, что более двадцати лет, всю молодость, провел в застенках бесчеловечной системы, которую сам же поначалу защищал из самых человечных побуждений. Человек, который не только выжил в ужасных условиях, но и сопротивлялся им.
Этот рассказ от лица человека, наделенного стойкостью, позволившей ему выжить и выдержать всё, от лица бескомпромиссного идеалиста, которого система не смогла ни подкупить, ни сломить, будет, вероятно, одним из самых последних личных свидетельств о советском тоталитаризме тридцатых годов, причем исходит оно от француза, а таких свидетельств совсем мало. Мы решили озаглавить эту книгу «Жак-француз», так называли его, иностранного коммуниста, солагерники. Читатели еще раз получат возможность узнать из уст очевидца, что выпало на долю таких же людей, как мы, в эпоху, которую теперь уже можно назвать прошлым столетием. Жак Росси прошел тот же путь, что и многие другие, родившиеся на заре ХХ века; его судьба показательна, она освещает нам темную эпоху, не сумевшую ни уничтожить его, как миллионы других, ни принудить к молчанию. В сущности, он один из выдающихся наших проводников по этой эпохе.
Часть первая
Вначале
На место старого буржуазного общества с его классами и классовыми противоположностями приходит ассоциация, в которой свободное развитие каждого является условием свободного развития всех.
1. Больше никогда
Единственным утешением, пока я поднимался к себе наверх спать, служило мне то, что мама придет поцеловать меня перед сном.
«С мамой мы очень дружили. Мне было очень тяжело, потому что всю жизнь – до моих десяти лет – она была моим лучшим другом. Нам с ней и говорить не нужно было. Мы просто были вместе. Иногда переглядывались… И всё понимали без слов. Гораздо позже, когда я работал тайным агентом, я вновь испытал это заговорщицкое чувство. Когда, выполняя секретное задание, я должен был устанавливать связи, мне приходилось сотрудничать с коммунистами стран, языка которых я не знал, например Венгрии, Норвегии, Финляндии. Я должен был передать конверт или небольшой пакет незнакомому человеку. Нам достаточно было обменяться взглядами на улице… И я тут же чувствовал, что это он. Вот он, человек из моей команды. Мы оба заняты одним и тем же очень важным делом, а всё остальное не имеет значения. И то же ощущение было у меня по отношению к маме. Слова были не нужны. Например, все играли в настольные игры, скажем, в карты, она и другие люди, дамы и господа, иногда только дамы. И вдруг я делал что-нибудь не то, какую-нибудь глупость. Она оборачивалась. Наши глаза встречались. На губах у нее появлялась легкая усмешка. Это был именно заговор. Может быть, дело в том, что мы оба были чужими в этой стране. Дома мы говорили по-французски. Мама так и не выучила польский. Кое-как она на нем лопотала. Совсем маленький, я уже служил ей переводчиком, когда она ходила в магазин во время поездок в Европу или когда надо было объясниться с прислугой на немецком, итальянском и других языках. И на польском, конечно, – с конюхами, когда мы вместе ходили смотреть лошадей.
Помню прием в Польше, в имении отца, после охоты – там были аристократы, были соседи-помещики, а на веранде огромная груда кабанов, фазанов, оленей.
Эту последнюю фразу Жаку хочется переделать, подчеркнуть, как ему повезло, что ему не приходилось ничего скрывать от мамы, ведь она так давно ушла из жизни. Но из первого варианта фразы становится ясно, что даже в обстановке секретности, связанной со службой агента Коминтерна, знающего, что не должен никому проговориться, даже заключенному в Бутырской тюрьме, выдерживающему допросы с избиениями, важно, что был в его жизни человек, один-единственный, которому он мог во всем довериться, – его мать Леонтина Шарлотта Гуайе, родившаяся во Франции, в Бур-ан-Брессе, департамент Эн, в 1877-м, умершая в Польше около 1920 года, когда маленькому Жаку было лет десять. «Она была такая красавица. Я смотрел на нее, как смотрят на Мону Лизу. Потому что она всегда чуть-чуть улыбалась, даже когда заболела и болезнь становилась всё тяжелее и тяжелее, даже когда она уже не могла вставать с постели… Даже тогда ее взгляд оставался прекрасным. И я смотрел на нее, как верующий смотрит на Деву Марию на образах. Мама была высокая, ну, наверно, не очень высокая, но все-таки, конечно, выше меня. Черноволосая, темные глаза, вьющиеся волосы, разделенные надвое пробором, правильные черты. Голос у нее был очень музыкальный. Смотреть на нее было для меня такой радостью».
Мама снилась ему в бесконечные часы, недели и годы заключения; она осталась главной любовью его жизни. Он долго не хотел рассказывать о большинстве других женщин, присутствовавших в его жизни, но о маме говорил с удовольствием. Кроме того, он ссылался на нее, чтобы объяснить свой талант приспосабливаться к незнакомым обстоятельствам. «Мне кажется, что и мама, и я принимали жизнь такой, какая она есть».
Между 1909-м (год, когда Жак родился) и 1918-м (конец Великой – Первой мировой войны и независимость Польши) их жизнь состояла из путешествий по Европе, из Италии в Швецию, из Вены в Мадрид, из Берлина в Лондон, из Зальцбурга в Люцерн, Женеву, Лозанну, Берн; они побывали даже в Норвегии, даже в Финляндии, которая в то время была оккупирована Россией [4] .
4
В результате русско-шведской войны 1808–1809 годов Финляндия отошла к Российской империи и оставалась в ее составе до декабря 1917 года как Великое княжество Финляндское, со своей Конституцией и парламентом (сеймом). – Прим. ред.
Самые первые его воспоминания – о Бур-ан-Брессе, вероятно потому, что «там родилась мама»; хотя, может быть, это был Лион, «потому что, когда я роюсь в памяти, мне вспоминаются типичные лионские улицы в одном вполне конкретном квартале, и очень высокие потолки, и какие-то картины, в которых позже я распознаю уголки парка “Золотая голова”, и переулки вокруг церкви Нотр-Дам-де-Фурвьер».
Но больше всего первые детские годы Жака отмечены роскошной кочевой жизнью, переездами из отеля в отель, из шикарных апартаментов в маленький дворец – типичная жизнь европейских богачей на рубеже века. Позже, годами сидя взаперти в тесных камерах, он будет вспоминать только одно их временное жилье в Париже, около Люксембургского сада. Жак помнит, что в дом входили через сад. Возможно, это было на улице Флерюс: «Улица выходила прямо в сад, она была продолжением аллеи, а потом направо и еще чуть-чуть; перед тем как войти в сад, нужно было перейти дорогу – кажется, это была улица Гинмар». Зато он точно помнит водоем перед Сенатом, где пускал свой парусный кораблик, и аллеи, и пони, и осликов.
А потом картина делается неподвижной, воспоминание застывает: это Люксембургский сад году в 1916-м. Жаку от силы семь лет. Он с няней, потому что гувернантка, рангом повыше, не поддерживает никаких контактов с внешним миром, состоящим из низших по положению людей. Подходит фронтовик в лазурно-голубом мундире. Заговаривает с няней. В саду полно таких людей в мундирах, но они уже не солдаты. Некоторые хромают, кое-кто передвигается на костылях. Есть и безногие, они перемещаются на маленьких платформах, отталкиваясь от земли с помощью двух дощечек. Мальчик глядит на них во все глаза. Первый раз в жизни он видит людей без ног, совсем без ног. Другой раз его поражает кошмарный слепец, у которого на лице вообще нет глаз. Его ранило гранатой, а потом ему кое-как залатали кожей вырванный из лица глаз. Другого глаза тоже нет, вместо него зияет дыра, а на том месте, где были губы, осталась только горизонтальная щель.