Жак Отважный из Сент-Антуанского предместья
Шрифт:
Шарль наклонился, поднял обронённый им кинжал и протянул другу.
— Возьми, может, пригодится…
— Зачем я его отпустил?! Но я не мог… «Вдвоём на одного», как он это сказал, у меня руки опустились. А у него-то кинжал за пазухой!.. Нет, надо было его убить!
— Убить человека? Неужели ты…
— А разве Гамбри не убили? Честного, справедливого, мужественного? Этот Пуайе — негодяй! Сколько преступлений на его совести! И, может быть, не одно убийство!.. Недаром он задумал удрать в Англию…
Взволнованные, друзья не заметили, как, свернув дважды, подошли близко
И вдруг… Кто бы поверил! Навстречу им двигалась фигура всё того же Пуайе-Бианкура.
— Смотри, опять он!
— Послушай, Жак, а если он нам солгал? Вдруг Фирмен жив и вовсе не в Бастилии, а где-нибудь в другом месте. Давай спросим….
Погружённый в свои мысли, Бианкур увидел друзей, только когда они оказались шагах в двадцати от него. Он сделал какое-то странное движение — не то хотел броситься на них, не то схватить что-то.
«У них кинжал! Я сам его дал им в руки! — с ужасом подумал Пуайе. — Бежать! Бежать!»
Боясь повернуться спиной к друзьям, чтобы они не напали на него сзади, он стал пятиться к реке.
— Трус! — крикнул с презрением Жак.
Бианкур продолжал отступать, хотя ни Шарль, ни Жак не думали его преследовать.
— Осторожно, там вода… Упадёте! — невольно вырвалось у Шарля.
Но его предупреждение опоздало, а может быть, потрясённый, испуганный Робер не слышал его. Так ли, иначе ли, только он рухнул прямо в Сену. При падении он зацепился за одинокий куст, росший у края воды, и на какие-то короткие секунды повис на нём, пытаясь удержаться. Но тут же сорвался и исчез в зеленовато-серой воде.
Шарль окаменел.
Жак, взволнованный не меньше Шарля, повинуясь бессознательному порыву, ринулся к воде, чтобы прыгнуть в неё и спасти утопающего, но вдруг остановился у самого края. За короткую минуту в его голове пронёсся целый рой мыслей: «Тонет! Пойдёт ко дну! Спасти! Помочь! Кому — убийце Фирмена?»
— Этот человек утонул!.. — заикаясь, пролепетал Шарль.
— Человек? Нет, предатель! — сказал тихо Жак. — И он сам вынес себе приговор!
Жак, потрясённый, вбежал к Бабетте, которая сидела за рукоделием. Он чувствовал необходимость рассказать ей поскорей о смерти Робера, объяснить ей, а может быть, и самому себе, как всё произошло.
— Что бы ты сказала, Бабетта, если бы я… убил человека?
— Ты, Жак? Ты?
Бабетта побледнела, её лицо сразу осунулось, потемнело.
— Понимаешь, Бабетта, я не совсем убийца, сам я никого не убил, не ранил. Но всё-таки человек погиб из-за меня. И, кажется, я об этом не жалею…
И Жак рассказал во всех подробностях о встрече с Робером на набережной Сены.
— Вода была такая зелёная, зелёная… Мне кажется, я её вовек не забуду! — закончил свою исповедь Жак.
По мере того как Жак говорил, лицо Бабетты прояснялось.
— Нет, Жак, ты не убийца! Я не знаю, как это сказать по-учёному. Господин Адора, может, рассудил бы по-иному, как велит закон, на то он и адвокат. Я же говорю так, как подсказывает мне сердце.
— Бабетта! Ты удивительная, ты чудесная! — Больше слов Жак не нашёл. «Я люблю её! — думал он восхищённо. — Теперь я знаю, что люблю! И ничто на свете мне не страшно!»
Глава двадцать четвертная
Цена одной куропатки
В последнее время бабушка Маргарита Пежо Стала заметно стариться. Месяц за месяцем, год за годом, — глядишь, девяносто девять стукнет, а там и все сто. Но нет, плоха нынче стала Маргарита Пежо, не дотянет, видно, до ста, а в чём её хворь — неизвестно. По-прежнему властвует над всем домом. Если самой тяжело выполоть грядку, подвязать высокую лозу, сейчас же позовёт Мишеля или Клементину и распорядится, как и что сделать. А когда приспеет время сдавать налоги, не спускает глаз с Мари или Андре, боясь, чтобы те чего-нибудь не напутали и не переплатили лишнего сантима в пользу милостивого нашего короля. Но стала часто задумываться Маргарита, а этого с ней никогда прежде не бывало.
Окликнет вдруг Мари, которая снимает гусениц с яблони, и спросит:
— Мари, какой у нас сегодня месяц?
— Июнь, матушка, — отвечает Мари и не удивляется.
Мать часто задаёт ей теперь вопросы, которых, казалось бы, и задавать не к чему.
— А число какое?
— Второе, матушка.
— А год?
— Тысяча семьсот восемьдесят девятый. — Мари и тут не удивляется.
— А много времени уже прошло с тех пор, как уехал Жак?
— Да уж год с лишком, — отвечает мать Жака.
— Скучно без него! Что-то давно от него не было вестей. — Бабушка произносит эти слова совсем тихо, словно сама с собой разговаривает.
Мари кажется, что она при этом вздыхает. Но Мари не поддерживает разговора. Она крестьянка и с детства знает, что тоска по сыну, боль от разлуки с ним — это дело не для деревни. Там, в городе, живут какие-то другие люди, они хотя тоже французы, но у них есть досуг тосковать да задумываться. А если у тебя когда и защемит сердце от тоски по старшенькому, помни, что там ему лучше, сытнее, а здесь без него одним ртом меньше.
И опять бабушка спрашивает, как будто продолжая всё ту же свою мысль:
— Год, говоришь, прошёл? А про мой наказ ничего не слыхать… Видно, депутаты не удосужились до сих пор его прочесть.
— Да мало ли у них дел, у депутатов-то, матушка, — решается высказать своё мнение Мари.
Бабушка вспыхивает.
— Мой наказ не глупее других, я думаю! Пособили бы нам господа из Генеральных штатов, глядишь, и другим легче бы стало…
Мари хочет сказать матери, что в Таверни не хуже, чем в других деревнях, что кругом стон стоит, а наказы так и сыплются в Генеральные штаты… Хочет, но не говорит, уж очень ослабели память и слух Маргариты Пежо.