Жак
Шрифт:
Признаюсь, я уже начал было серьезно влюбляться в Фернанду, но, к счастью, Сильвия раскрыла наш роман и покончила с ним при помощи нескольких упреков и пожатия руки. И хорошо сделала: этот роман совсем вскружил мне голову; тайные свидания, леса, летние ночи, записочки, нежные признания, Фернанда, удрученная холодностью мужа и так мило проливающая слезы у меня на груди, — право, все это становилось уж слишком упоительным, бедная голова моя захмелела; я больше не думал о Сильвии, словно ее никогда и не было, я избегал всех случаев достигнуть успеха в мнимом моем стремлении примириться с ней. Я не очень-то раскаиваюсь в безумных мыслях, мелькавших у меня в эти дни счастья и безрассудства. Другой на моем месте поступил бы хуже. Но я очень простодушный злодей и обретаю счастье скорее в мыслях о преступлении и в надеждах на него, чем в самом преступлении. Мне внушают ужас утехи, которые достигаются вероломством и за которые надо платить укорами совести. Завлечь Фернанду на свидание и тихонько целовать ей руки, слушать, как она называет меня своим другом, своим братом, — это казалось мне гораздо более приятным, чем страстные объятия и следующее за ними отчаяние… Я никогда не обольщал женщин и не думаю, чтобы укоры и ужас обольщенной давали соблазнителю счастье; к тому же есть какое-то странное удовольствие в том, чтобы оберегать и чтить чистоту той женщины, которая вверилась вам и всецело
Однако я начинал уж слишком сильно волноваться, сам не понимал, что говорю, и если Фернанда не угадывала, что происходит во мне, значит, она была чиста, как девственница. Думаю, что так оно и есть в действительности, и это увеличивает мое уважение, восхищение и — отчего бы не сказать? — мою любовь. Ну да, да, думай обо мне что хочешь, но я влюблен в нее по меньшей мере так же сильно, как в Сильвию. Что же тут дурного? Ведь я больше не буду любовником Сильвии и никогда не стану любовником Фернанды. Сильвия мне заявила решительно, упрямо и ясно, что отныне мы с нею только друзья. Не знаю, действительно ли она приняла такое решение или хочет подвергнуть меня испытанию, но, право, я немного устал от ее капризов, и, как я полагаю, досада весьма поможет мне утешиться. Во всяком случае, Сильвия ошибается, если воображает, будто позднее я с готовностью приму ее прощение: нет, я отказываюсь от ее любви, а моя любовь окончательно угасает, и никакими усилиями Сильвии уже ее не разжечь.
Несмотря на эти странные обстоятельства и несколько загадочные наши отношения, трудно представить себе существование более приятное, чем наше. Жак, Сильвия и Фернанда, несомненно, избранные души, светлые умы, свободные от всех предрассудков, от всех узких и пошлых мыслишек. Сильвия заходит даже слишком далеко в независимости своих выводов — вряд ли это принесет счастье ее возлюбленному; но если смотреть на нее лишь в свете дружбы, она существо необыкновенное и возвышенное. Жак разделяет многие ее воззрения и чувства, но высказывает их менее резко, да и по характеру он более мягок и любезен; я не знал его и неправильно о нем судил. В радушии, с которым он встретил меня, в доверии, которое он оказывает мне, в спокойствии, с которым он принимает мою мнимую дружбу с его женой, есть что-то столь благородное и высокое, что я стал бы презирать себя, если б вдруг да нашел его смешным. Предательски отнестись к такому доверию! Сама эта мысль внушает мне ужас, мне нечего и бороться с подобным искушением. Та любовь, какую питает к нему Фернанда, любовь, вызывающая у меня восхищение, как божественное свойство ее души, — надежный и вечный наш оплот. Не знаю, как я расстанусь с ней, как откажусь от счастья проводить близ нее дни своей жизни, но, несомненно, я уеду отсюда, не оставив горечи в ее душе и не испытывая угрызений совести.
Я хотел бы найти возможность поселиться неподалеку от них и видеться с ними каждый день, не живя у них и не завися от капризов Сильвии, — ведь она завтра же может изгнать меня из дома, где она обитает, а мне нечего будет и сказать, так как считается, что я гощу здесь только ради нее и с ее дозволения. Есть тут в горах на расстоянии в полмили хорошенький и превосходно расположенный домик, где когда-то помещался священник; если б я мог выжить оттуда старого рубаку, который теперь его снимает, дав ему отступного вдвое больше, чем он платит за эту квартиру, я был бы счастливейшим из смертных и к тому же обладал бы наипрекраснейшим жильем. Если я устроюсь в этом домике, приглашаю тебя провести со мною конец лета. Ты немножко влюблен в Сильвию, хотя никогда не докладывал о своих чувствах. Мы с тобой будем жить охотой, рыбной ловлей, музыкой и созерцательной любовью.
LIV
От Фернанды — Клеманс
Нет, милый друг, нет, я не сержусь. Может быть, в ту минуту, как я писала ответ, во мне и поднялось раздражение, желание уязвить тебя — уж очень твое письмо было суровым и жестоким! Но клянусь, лишь только я написала тебе, сорвала досаду, я и думать позабыла о нашей ссоре, как будто ничего и не произошло. Если я в ответном своем письме зашла слишком далеко, прости меня, но в другой раз будь более милостивой. Право же, я не заслужила столь строгих наставлений; конечно, я вела себя несколько безрассудно, но сердцу моему остались совершенно чужды чувства, которые ты во мне предполагала, и на этот раз я не могла принять твой приговор как полезную для меня истину. В твоем письме я увидела какое-то презрение ко мне, которое я не могла, да и не должна была стерпеть. Ради Бога, не будем больше никогда говорить об этом. Ты долго злилась и только после трех моих писем написала наконец, что разгневалась на меня. Надеюсь, ты увидишь в моем настойчивом стремлении продолжать переписку доказательство преданной дружбы, неуязвимой для уколов обиженного самолюбия. Так и должно быть. Не помни зла, дорогая, вернись ко мне, как я возвращаюсь к тебе — искренне и радостно.
Ты высказала полное равнодушие к событиям, касающимся меня, заявив, что отныне они совершенно безразличны тебе, и, право, я едва решаюсь говорить о них. И все же я надеюсь упросить тебя, чтобы возобновившаяся наша переписка была такой же, как прежде. Мне было так приятно рассказывать тебе всю свою жизнь, неделя за неделей! Стоило мне доверить тебе свои горести, и они становились вдвое легче; правда, теперь у меня больше нет горестей. Никогда еще я не была столь счастлива и спокойна. Все легкие раны, которые мы с Жаком наносили друг другу, зарубцевались навсегда; мы понимаем друг друга во всем решительно, мы всё угадываем. Я была очень виновата перед ним и теперь просто не понимаю, как я могла зачастую обвинять не себя, а Жака, хотя у него одна мысль в голове, одно желание в душе — мое счастье. Нынче мое поведение кажется мне каким-то сном, и я не могу объяснить себе, что это было со мной, — возможно, тут причиной являлась слишком уж уединенная жизнь и полная наша праздность. Хотя бы маленькое общество и некоторые развлечения необходимы в моем возрасте, необходимы они даже в возрасте Жака, — он тоже кажется более счастливым с тех пор, как мы живем в семейном кругу. Я уже тебе писала, что Октав поселился в полумиле отсюда в очаровательном домике, и мы всей компанией раза два в неделю навещаем его, напросившись к нему на завтрак.
А сам Октав бывает у нас ежедневно. Нынче летом у него два месяца гостил один из его приятелей, господин Герберт, славный швейцарец, простодушный и мягкий человек. Мы только и делали, что охотились, ели, хохотали, катались на лодке, пели. И как прекрасно спалось нам по ночам после здоровой усталости и веселья! Сильвия — душа нашего общества, зачинщица всех развлечений. Не знаю, в каких она сейчас отношениях с Октавом; он не жалуется на нее, но хотя оба заявляют, что они только
С тех пор как Герберт уехал, холод уже дает себя знать, и мы становимся домоседами. Начинается осень, однако ж выпадают и прекрасные, погожие дни, а вечера наши исполнены прелестной меланхолии. Сильвия импровизирует на фортепьяно, а мы сидим у камелька, где ярко пылают сухие виноградные лозы. Сильвия никогда не греется у огня: зная свой сангвинический темперамент, она постоянно боится, что у нее кровь бросится в голову. Мой старый курильщик Жак расхаживает взад и вперед по комнате и время от времени дарит поцелуем свою сестру и меня, затем похлопает по плечу Октава и скажет ему: «Ты что загрустил?». Октав поднимает голову, и мы иной раз замечаем, что лицо у него мокрое от слез. Так действуют на него странные, то унылые, то буйные мелодии — импровизации Сильвии. Бывает, что Жак и Октав рассказывают друг другу те поэтические грезы, какие навевают на них пение и игра на фортепьяно. Удивительно, что одни и те же ноты, одни и те же звуки совсем различно действуют им на нервы; иной раз Жаку чудится, что он скачет на коне из Апокалипсиса, а Октаву кажется, что он спит в темнице на соломе, а то случается, что Жака удручает тоска в какой-нибудь ужасной пустыне, Октав же летает при лунном свете вместе с сильфами над чашечками цветов. Очень любопытно слушать, какие фантазии мелькают у них в голове. Сильвия редко вмешивается в разговор: ведь она фея, она вызывает видения и молча, без волнения созерцает их; она привыкла управлять человеческими грезами. Ее больше забавляет впечатление, которое ее музыка оказывает на охотничьего пса Октава, и она по-своему истолковывает подвывание, повизгивания и стоны, вырывающиеся у собаки при некоторых музыкальных фразах; Сильвия заявляет, что нашла такие аккорды, такие сочетания звуков, которые действуют на все фибры собачьей души, и что ощущения у пса более живые и поэтичные, нежели у господ охотников. Ты и представить себе не можешь, как нас забавляют и веселят подобные глупости. Когда несколько человек так крепко любят друг друга, как мы, то мысли и вкусы одного становятся общими для всех, между друзьями устанавливается горячая симпатия и полное единодушие.
До свидания, дорогая. Смотри же, пиши мне. Как раньше ты принимала участие в моих горестях, прими ныне участие в моей радости.
LV
От Октава — Фернанде
Фернанда, я больше не могу, я задыхаюсь: эта добродетель выше моих сил. Я должен признаться и бежать или же умереть у ваших ног. Я люблю вас. Невозможно, чтобы вы этого не замечали. Жак и Сильвия — возвышенные души, но оба они безумцы, я тоже безрассудное существо, да и вы, Фернанда, такая же. Как же они могли, как все мы могли воображать, что я в состоянии жить между Сильвией и вами, не пылая любовью к той или другой? Долго я льстил себя надеждой, что любить буду только Сильвию; но Сильвия этого не пожелала. Она отвергла меня с жестоким упорством, которое оттолкнуло меня от нее, и мало-помалу мое сердце подчинилось ее воле, без гнева и без всяких усилий оно пришло к дружбе, и, право, это чувство, возникшее между нею и мной, дало мне гораздо больше счастья, чем прежняя наша любовь. Именно так я должен был любить Сильвию всегда, именно так я буду любить ее всю жизнь — спокойно, глубоко и почтительно. Но вас, Фернанда, я люблю в тысячу раз больше, чем любил когда-то Сильвию. Я весь горю страстной, безнадежной любовью и поэтому должен уехать. О Боже, Боже! Зачем я встретил вас, Фернанда!
Каждый день вы спрашиваете меня, почему я грущу, беспокоитесь о моем здоровье; неужели вы не понимаете, что я не брат вам и не могу им быть? Неужели вы не видите, что я всеми порами впиваю яд и что ваша дружба убивает меня? Что я вам сделал, за что вы любите меня так нежно и с такой безжалостной кротостью? Гоните меня, оскорбляйте или говорите со мной как с посторонним. Я пишу вам в надежде вызвать у вас негодование. Что бы вы ни сделали, какое бы несчастье ни обрушилось на меня, всё это будет некоей переменой, а спокойствие, в котором мы живем, душит меня, гнетет, сводит с ума. Долго я был счастлив возле вас. Ваша дружба, которая сейчас раздражает меня и причиняет мне страдания, в первые месяцы была божественным бальзамом, излившимся на раны истерзанного сердца. Я был полон растерянности, волнения и какой-то смутной надежды, был сам не свой от желаний, которых не мог объяснить, считая, что единственная моя цель — вечно быть подле вас. Я так тогда устал от жизни! Сильвия обратила для меня любовь в чувство горестное и мучительное, я столько перестрадал, теряя ее милости, опять обретая их и вновь теряя, что был совершенно разбит, лишился всяких надежд и склонен был предаться мечтам и химерам. Вот как велико было мое безумие: я с первого взгляда влюбился в вас; я почувствовал к вам не ту братскую, тихую дружбу, которой хвастался, но романтическую и опьяняющую любовь. Я всецело отдался этому увлечению, живому и чистому; если бы оно было всеми отвергнуто, то, быть может, стало бы яростной страстью; но вы встретили его так доверчиво и простодушно! А затем Жак так благородно пригласил меня к вам, и я мог ежедневно наслаждаться счастьем видеть вас; мало-помалу я привык любоваться вами, не дерзая желать вас. Я думал тогда, что этого мне всегда будет достаточно, или по крайней мере говорил себе, что если это чувство доставит мне слишком много мучений, у меня всегда хватит решимости уйти; а теперь я охотнее думаю, что у меня тогда хватит сил умереть.