Жак
Шрифт:
XCIII
От Фернанды — Октаву
Жак скоро уезжает, но перед этим он хочет увидеться с тобой. Ты верно говоришь, Октав, — он человек прекрасной души. Сколько в нем великодушия, мягкости, деликатности и разума! Я хорошо вижу, что он все знает. Я готова была во всем ему признаться, так мне тяжело было от кажущегося избытка его доверия и уважения ко мне; но с первых же слов он дал мне понять, что ничего знать не хочет, и выказывал мне самую искреннюю дружбу и такую великую снисходительность, что я была глубоко растрогана и благодарна ему. Ты правильно судишь, дорогой Октав, о его намерениях и о положении каждого из нас. Жак серьезно поразмыслил о разнице лет между им и мною и, вероятно, победил остатки своей любви ко мне — он беседовал со мною совершенно в духе твоего письма. Он сказал, что некоторые толкивынуждали его держаться вдали от нас для того, чтобы в свете не судачили, что он потакает нашей любви.
— А как ты сам думаешь об этой любви? — спросила я. — Считаешь ты, что возникшие толки — клевета?
Я вся дрожала и готова была броситься к его ногам. Он сделал вид, будто не замечает моего волнения, и ответил:
— Я уверен, что это клевета.
Он, несомненно, знает всю правду, но полон такого спокойствия,
Твое письмо побудило бы меня сохранить в тайне мою беременность, даже если бы Жак и не помог мне обойти молчанием наши с тобой отношения. Я тебе доверяю и всецело полагаюсь на тебя. Ты хорошо знал, что я никогда не дойду до бесстыдства и не воспользуюсь законом, который заставил бы Жака дать свое имя и свое состояние нашему ребенку, плоду любви; еще менее я способна искать ласк моего мужа, для того чтобы обмануть его и выдать будущее дитя за его законного ребенка; ты бы скорее убил меня, чем позволил сделать такую низость, не правда ли? Так, значит, ты возьмешь наше милое дитя, ты его спрячешь и будешь заботиться о нем. Мы доверим его какой-нибудь честной крестьянке, очень преданной нам и очень опрятной женщине, которая выкормит его; мы будем навещать его каждый день. Ах, какова бы ни была моя судьба и при каких бы обстоятельствах он ни появился на свет, будь уверен, что я стану любить его так же, как любила моих умерших малюток, а может быть, и больше, помня о том, как я страдала, потеряв их! Если Жак когда-нибудь узнает о его рождении, он не возненавидит его, не станет преследовать. Кто знает пределы его доброты? Он способен на самые странные и высокие поступки… Но как я рада, что великодушие сейчас не достается ему такой дорогой ценой, как я думала. Я никогда не могла бы успокоиться и любить тебя без угрызений совести, если б видела, что нам пришлось разбить благородное сердце Жака. К счастью, в его возрасте уже не бывает пылких страстей, и к тому же он мне всегда говорил (а он хорошо сознавал, что говорил): «Когда ты уже не позволишь мне быть твоим возлюбленным, я стану твоим отцом». И он сдержал слово. Дорогой мой Октав, ни одной ночи мы не проведем вместе, не преклонив перед сном колени и не помолившись за Жака.
А какой ты добрый! Как ты умеешь любить! О, я никогда никого не любила, кроме тебя! Мне казалось, что я люблю Жака, но то была лишь святая дружба, ибо это нисколько не походило на мое чувство к тебе. Сколько в тебе пыла, и как ты постоянно думаешь о моем спокойствии, как преданно заботишься обо мне: ты не муж мой, а посвящаешь мне всю свою жизнь; тебя не отталкивают мои слабости и слезы, ты не упрекаешь меня за мои недостатки. Жак тоже не упрекает, он тоже очень добрый, но он мне не ровня, он мне не товарищ, не брат, не любовник, как ты. В нем уже нет ничего детского, как в нас, и потом, в его жизни играет роль не только любовь, Ему нравится многое: одиночество, путешествия, ученые занятия, размышления, а мы только любим друг друга. Будем же любить и нашего чудесного Жака; приезжай повидаться с ним. Он хочет, говорили мне, пожать тебе на прощание руку. Я с некоторой тревогой спросила, не желает ли он что-нибудь сказать тебе.
— Нет, — ответил Жак. — Но почему Октав держится где-то вдали, когда я приезжаю? Какие у него причины избегать меня?
Я сказала, что тебе надо было увидеться с Гербертом, который, возвращаясь из Парижа в Швейцарию, проездом остановился в Лионе.
— Напиши ему поскорее, чтобы он приехал сюда, и если Герберт до сих пор в Лионе, пусть привезет его с собой. Мы проведем еще один славный день все вместе, как прежде. Тебе это будет на пользу.
Какой милый Жак!
P.S. Нынче утром я страшно испугалась по самой ничтожной причине. Я оставила твое письмо распечатанным на письменном столе в своем кабинете и не заперла дверь на ключ. Жак никогда в жизни не заглядывает в мои письма. В этом отношении он необычайно щепетилен, и я не привыкла к осторожности. Мне почему-то вспомнилось это, когда мы с Сильвией гуляли по парку. И тут же я подумала: «А где сейчас Жак?», и меня до последней степени испугала мысль, что он, возможно, зашел ко мне в кабинет. Я ушла из парка и побежала к дому. Я поднялась по лестнице, не встретив Жака, и вошла в свои комнаты. Там — никого, на письменном столе ничего не тронуто. Немного успокоившись, но все еще дрожа от страха, я села к столу и взяла твое письмо, чтобы его сложить и спрятать. На последних строчках я увидела каплю воды, совсем еще свежую. Я вообразила, что это слеза, и чуть не упала в обморок от волнения и ужаса. Но тут же я ободрилась, заметив и на других бумагах еще капли воды, упавшие с букета роз, мокрых от дождя, — я сама поставила его в вазу рядом с бумагами. Но погляди, до каких ребяческих страхов и глупой слабости довели мою бедную голову горе в беспокойство: мне показалось, что капля, упавшая на твое письмо, теплая, а другие — холодные. Ты, наверно, посмеешься над моим безумием, но, право, я так испугалась, что даже закричала. И тотчас я услышала голос Жака — он окликнул меня из гостиной и, стремглав взбежав по лестнице, испуганно спросил, что случилось, подумав, что у меня нервный припадок. Признаюсь, этого едва не случилось. Однако выражение лица Жака меня успокоило, и я совсем ожила, когда он стал говорить, чтобы ты приехал сюда, что он хочет с тобой увидеться, и прочие добрые слова, которые я уже передала тебе в начале письма.
Я поняла, что мой испуг — плод расстроенного воображения. Видишь, в каком я нелепом состоянии! Возвращайся! Один твой поцелуй подействует на меня лучше, чем все лекарства; а когда я увижу, что вы с Жаком подали друг другу руки, я совсем успокоюсь.
XCIV
От Жака — Сильвии
Женева
Моя дорогая, любимая моя! Я приехал сюда с Гербертом. Ты думала, что я распрощусь с ним в Лионе, — не тут-то было. Его общество отнюдь не оказалось для меня неприятным, — мы постоянно говорили о тебе. Ты, верно, заметила, что он влюблен в тебя. Я приглядывался к нему, расспрашивал его, стараясь получше познакомиться с ним. По-моему, он достойный юноша, простой, честный, услужливый, искренний. У него порядочное состояние, славный дом; живет он в краю, который ты любишь, а работа, которой он занят, предохранит его от мелочной придирчивости, свойственной положительным степенным людям. Герберт просил меня быть его сватом: он предлагает тебе руку и сердце, и я советую принять его предложение, не сейчас, — ты пока еще не расположена заниматься такими
Сейчас я совсем спокоен, но еще очень страдаю; я тебе говорил сто раз: ты упорно стараешься обратить меня в героя и призываешь меня жить, как будто у меня хватит на это силы. Не забудь, что еще совсем недавно я любил и был бы полон ярости, если б обстоятельства не сразили меня. Впрочем, ты ведь не читала письмо Октава и письмо Фернанды! А я прочел их. Это мой смертный приговор.
Я увидел, что, несмотря на все их почтение и дружбу ко мне, моя жизнь им в тягость. Простодушные любовники, они наивно мечтают, чтобы я умер, и, сами того не замечая, говорят это. У них есть весьма законные причины для подобного желания, и я уважаю эти причины, но из-за этих причин у меня заледенела кровь в жилах. Фернанда больше мне не жена, а жена Октава, она уже не принадлежит мне, и я больше не могу сжать ее в объятиях, если она даже искренне бросится мне на шею. Теперь она поистине дочь для меня, иное чувство походило бы на кровосмешение. Не говори больше, что она может вернуться ко мне, и я все позабуду: нет, ведь она скоро будет матерью его ребенка. Я не питаю к ней за это ни ненависти, ни презрения, но, конечно, теперь мы должны расстаться навеки.
Сама рука Божья положила эти письма перед моими глазами. А то я, пожалуй, потерял бы свое достоинство, унизился бы — ведь я уже готов был принять ту фальшивую и невозможную роль, о которой ты мечтала для меня. Умиленный твоим романтическим красноречием, растроганный слезами Фернанды и ее смиренными мольбами, я уже собирался пообещать ей провести остаток своей жизни между нею и ее любовником, каждую минуту меня тянуло сказать ей: «Мне все известно, но я прощаю вас обоих; будь моей дочерью, а Октав будет моим сыном; позвольте мне скоротать свой век возле вас, и пусть за то, что вы приняли и утешили несчастного своего друга, небо благословит вашу любовь». Разве не была утонченной пыткой иллюзия, длившаяся несколько часов, луч надежды, блеснувший в последний мой день и покинувший меня у врат вечной ночи? Увидеть на мгновение кусочек неба, когда ты обречен живым лечь в могилу! И все же я очень доволен, что поразмыслил обо всем и сделал все возможные для меня усилия вновь приобщиться к жизни. Теперь я умру без сожаления. Сама судьба привела меня в ту комнату, где был написан мой смертный приговор. Я зашел туда взять чернил и бумаги, чтобы написать Октаву и предложить ему вернуться; наклонившись над столом, я увидел письмо, узнал почерк Октава, и мне бросилась в глаза ужасная фраза, огнем опалившая мои зрачки: «Дети, которые будут у нас с тобой, не умрут». Я хотел узнать свою участь и чувствовал, что обычные соображения деликатности должны умолкнуть перед оракулом судьбы; к тому же, я не способен хоть чем-нибудь повредить Фернанде и мог без зазрения совести проникнуть в ее тайны. А иначе я ошибся бы дорогой и пошел бы навстречу новым бедам, которые точно так же привели бы меня к теперешнему моему решению, но только я был бы тогда менее мужественным и менее чистым, чем сейчас. Да, я правильно сделал, что прочел письмо, — ты же видела, как я вел себя после этого. Решение я принял очень быстро, и с этой минуты моя душа и выражение моего лица были полны спокойствия отчаяния.
Он прав — их дети не умрут: природа благословляет и лелеет человека, любимого женщиной, а тот, кого она разлюбила, познает холод смерти. Все ускользает от него, и даже цветы увядают в руке проклятого; жизнь уходит от него, и раскрывается гроб, чтобы принять его самого и первенцев, рожденных от него; воздух, которым он дышит, отравлен, и люди бегут от нелюбимого: «Неужели этот несчастный никогда не умрет?» — говорят они.
Прочитанное письмо подсказало мне мой долг, я понял, что именно надо сказать Фернанде, чтобы ее утешить и исцелить; он-то это знал — ведь он теперь понимает ее лучше, чем я. Я выполнил все, что он обещал ей от моего имени; я сообразовался и с тем характером, который он мне приписывает, и, сделав это, увидел, что она действительно хотела только одного: поскорее избавиться от моей любви. Как только я сказал, что любовь моя угасла, Фернанда словно возродилась, и, казалось, ее глаза говорили: «Значит, я могу свободно любить Октава?».