Жан-Кристоф. Том II
Шрифт:
— А! Это вы? Изволили наконец явиться! Долго еще вы намерены насмехаться надо мной? Вы, сударь, наглец!
Кристоф остолбенел, словно его толкнули в грудь, и не сразу мог разжать челюсти. Он знал за собой лишь одну вину — опоздание, но не могло же оно вызвать такую ярость. Он пролепетал:
— Ваше высочество, что я сделал?
Но герцог не слушал его и запальчиво продолжал:
— Молчать! Я не позволю оскорблять себя всяким бездельникам.
Мертвенно-бледный Кристоф не мог выдавить ни звука из сжатого судорогой горла. Наконец он сделал над собой усилие и крикнул:
— Ваше высочество, вы не имеете права!.. Не имеете права оскорблять меня. Вы даже не сказали, что я сделал…
Герцог обернулся к своему секретарю; тот достал из кармана газету и подал. Озлобление герцога объяснялось не одним лишь желчным характером:
— Вот она, ваша пачкотня, сударь!.. Вас нужно ткнуть в нее носом?!
Кристоф узнал социалистическую газету.
— Не вижу, что тут плохого, — сказал он.
— Как! Как! — завизжал герцог. — Экая наглость… Писать в этой газете, где гнусные негодяи оскорбляют меня, осыпают мерзкой руганью!..
— Ваше высочество, — сказал Кристоф, — я ее не читал.
— Лжете! — воскликнул герцог.
— Я не желаю слушать обвинений во лжи, — ответил Кристоф. — Я ее не читал, я интересуюсь только музыкой. И, кроме того, я имею право писать, где хочу.
— Никаких у вас нет прав, кроме одного: молчать! Я был слишком добр к вам. Я изливал на вас слишком много благодеяний, на вас и ваше семейство… А у меня были тысячи причин расстаться с вами после всего, что учинили вы и ваш отец… Впредь я запрещаю вам писать в газете, которая мне враждебна. И вообще раз и навсегда запрещаю вам писать что бы то ни было без моего разрешения. Я сыт по горло вашей музыкальной полемикой. И не позволю человеку, состоящему под моим покровительством, ополчаться на все, что дорого людям со вкусом и сердцем, истинным немцам. Сочиняли бы вы лучше сами хорошую музыку, а уж если это вам не по силам, играли бы гаммы и упражнения. Мне не нужен музыкальный Бебель, который умеет лишь осквернять все, что составляет гордость нации, и сеять смуту в умах. Мы, слава богу, и без ваших поучений знаем, что хорошо и что плохо. Идите же, сударь, и садитесь за рояль, а нас оставьте в покое!
Дородный герцог стоял лицом к лицу с Кристофом, вперив в него презрительный взгляд. Мертвенно-бледный Кристоф пытался что-то произнести; губы его дрожали; он пробормотал:
— Я не раб ваш, я буду говорить, что хочу, буду писать, что хочу…
Он задыхался, он чуть не плакал от стыда и бешенства, ноги у него подкашивались. Дернув локтем, он задел какую-то вещицу, стоявшую рядом на столике, и вещица упала. Он сознавал, что смешон; и в самом деле, послышался смех; бросив взгляд в глубину гостиной, Кристоф увидел, как сквозь туман, принцессу, — она, внимательно наблюдая за этой сценой, обменивалась с соседями иронически сочувственными замечаниями. Что было потом, Кристоф почти не помнил. Герцог кричал. Кристоф силился перекричать его; он сам не знал, что говорит. Секретарь герцога и какой-то чиновник бросились к Кристофу, стараясь унять его, но он оттолкнул их. Крича, он размахивал пепельницей, которую машинально схватил со стола. Он слышал, как секретарь увещевал его:
— Послушайте, отдайте, отдайте!
И, словно чужие, до него доносились его бессвязные выкрики и стук пепельницы, которой он колотил о край столика:
— Вон отсюда! — завопил великий герцог вне себя от ярости. — Вон! Вон! Я вас выгоняю!
Офицеры окружили своего государя, пытаясь его успокоить. Но герцог, побагровев, с вылезавшими из орбит глазами, кричал, чтобы этого негодяя немедленно вышвырнули вон. Кристоф света невзвидел: он чуть было не хватил герцога кулаком по лицу, но его сковал хаос противоречивых чувств — стыд, бешенство, остаток робости и германского законопослушания, вековая почтительность, привычка к угодливости перед государем. Кристоф хотел говорить — и не мог, хотел действовать — и не мог; он ослеп, оглох; он позволил себя вытолкать — и убежал.
Кристоф прошел сквозь строй бесстрастных лакеев, столпившихся у дверей и слышавших от начала до конца всю сцену. Тридцать шагов до выходной двери показались ему долгими, как жизнь. Он шел, а галерея, чудилось ему, все растягивалась. Нет; ей никогда не будет конца!.. Где-то вдали, сквозь стеклянную дверь, виднелся спасительный свет дня… Кристоф, спотыкаясь, спустился с лестницы. Он не замечал, что идет с непокрытой головой; старик швейцар позвал его и подал шляпу. Надо было собрать все силы, чтобы выйти из замка, пройти двор, добрести до дому. У Кристофа зуб на зуб не попадал.
За дверью стояла Луиза; она постучала, тихонько окликнула Кристофа — никто не ответил: подождала еще, тревожно вслушиваясь в тишину, потом ушла. В течение дня она приходила еще раза три, прислушивалась; вечером, перед сном, опять постояла у дверей. Так прошел день, прошла ночь, в доме по-прежнему было тихо. Кристофа бил озноб; минутами он плакал, ночью поднимался, грозил кулаком стене. В два часа ночи Кристоф, обезумев, соскочил с постели — потный, полуголый: он решил, что пойдет и убьет герцога. Стыд и ненависть жгли его; казалось, и тело и душа его корчились в огне. Но эта буря не вырвалась наружу ни словом, ни звуком: он стиснул зубы и все затаил в себе.
Наутро Кристоф, как обычно, спустился вниз. Он был опустошен. Луизе он не сказал ни слова, а она не посмела спросить: соседи уже донесли ей обо всем. Весь день Кристоф просидел на стуле у печки, немой, дрожащий, сгорбленный, как старик; оставшись один, он начинал беззвучно плакать.
Вечером к нему явился сотрудник социалистической газеты. Разумеется, он был в курсе дела и интересовался подробностями. Растроганный Кристоф в простоте душевной объяснил себе этот визит как знак сочувствия, как извинение со стороны тех, кто невольно его подвел; из самолюбия он подчеркивал, что ни в чем не раскаивается, и доверчиво излил все, что накипело у него на душе, в откровенной беседе с человеком, ненавидевшим гнет, как и он. Гость подзадоривал Кристофа: он видел во всем происшедшем отличный козырь для своей газеты, повод для скандальной статьи и рассчитывал, что Кристоф, если не захочет сам написать ее, то, по крайней мере, снабдит его материалом; он надеялся, что после происшедшего взрыва придворный музыкант отдаст «делу» свой талант полемиста, что было весьма ценно, а также кое-какие секретные документики о дворе — вещь, еще более ценную. Журналист, не страдавший щепетильностью, без всяких околичностей изложил Кристофу свою просьбу. Кристоф вскочил, как ужаленный; он заявил, что ничего не намерен писать, — ведь отныне нападки на герцога с его стороны будут восприняты как личная месть; теперь, будучи свободен, он обязан быть более сдержанным, чем прежде, когда руки у него были связаны, когда выражать свои мысли было для него рискованно. Журналист ничего не разобрал во всех этих тонкостях; он пришел к выводу, что Кристоф — человек недалекий и клерикал в душе. А главное, трус. Он сказал:
— Ну что ж, предоставьте это нам. Я сам напишу. От вас ничего не требуется.
Кристоф умолял его отказаться от этой затеи, но он не мог заткнуть ему рот. Притом журналист доказывал, что оскорблен не только Кристоф, но и газета, которая имеет право ответить. На это трудно было что-либо возразить; единственное, чего добился Кристоф, это обещания не предавать огласке сведения, которые он сообщил ему как другу, а не как журналисту. Тот охотно согласился. Кристофа это не успокоило: он слишком поздно спохватился. По уходе гостя он снова перебрал в уме все сказанное — и содрогнулся. Сгоряча, не подумав, он написал журналисту и умолял его не разглашать всего того, что было ему доверено (несчастный повторил в своем письме некоторые факты, ранее сообщенные гостю).
Наутро первое, что ему бросилось в глаза, когда он поспешно развернул газету, была его беседа, полностью напечатанная на первой полосе. Все сказанное им накануне было раздуто до невероятия — следствие профессионального искажения, которому подвергается любое событие, прошедшее через мозг журналиста. Газета вылила на герцога и его двор поток ругани. Некоторые подробности, приведенные в статье, касались лично Кристофа, были известны ему одному, и не могло быть сомнений, что авторство статьи будет приписано именно ему.