Жан-Кристоф. Том III
Шрифт:
Еще меньше причин интересоваться Вейлем было у Кристофа. Но он не терпел несправедливости. Потому и ломал копья за Вейля, когда на него нападал Шабран.
Однажды, когда Шабран, как обычно, громил существующий порядок вещей, Кристоф сказал ему:
— Вы сами виноваты. Вы все умываете руки. Когда дела во Франции идут не так, как вашей душе угодно, вы торжественно отступаете. Можно подумать, что для вас высшая доблесть — признать себя побежденными. Где это видано, чтобы люди с таким восторгом проигрывали битвы? Послушайте, майор, вы же сами были на войне, — ну разве так сражаются?
— Не о сражениях речь, — ответил майор, — с Францией
— Вы слишком брезгливы! В Африке еще и не то бывало!
— Честное слово, там было не так противно. И там всегда можно заткнуть глотку кому надо. Да и потом, чтобы сражаться, нужны солдаты. И у меня были мои стрелки. Здесь же я один.
— Честных людей не так уж мало.
— А где они?
— Да везде.
— Тогда какого же черта они прячутся?
— Они поступают, как вы, они ничего не делают и говорят, что сделать ничего нельзя.
— Назовите хоть одного.
— Трех назову, и даже в нашем доме.
Кристоф назвал Вейля (майор издал при этом какое-то восклицание) и Эльсберже (майор подпрыгнул).
— Этот еврей? Эти дрейфусары?
— Дрейфусары? — переспросил Кристоф. — Ну так что же?
— Это они погубили Францию.
— Они любят ее не меньше, чем вы.
— Тогда это сумасшедшие, опасные сумасшедшие.
— Неужели нельзя отдавать должное своим противникам?
— Я прекрасно могу понять лояльных противников, которые сражаются честным оружием. Доказательство — что я беседую с вами, господин немец. Я уважаю немцев, хотя и желал бы рано или поздно воздать им сторицей за то, что они нас так поколотили. Но другие, внутренние враги, нет, это не одно и то же: они пользуются бесчестным оружием, вредной идеологией, растлевающим гуманизмом…
— А вы напоминаете средневековых рыцарей той поры, когда они впервые увидели огнестрельное оружие. Что поделаешь! Война тоже эволюционирует.
— Допустим! Но тогда не будем лгать — заявим во всеуслышанье, что это война.
— Представьте себе, что общий враг угрожает Европе, — разве вы не объединитесь с немцами против него?
— Мы так и сделали в Китае.
— Посмотрите же вокруг. Разве в нашей стране, разве во всех наших странах героический идеализм народов не находится под угрозой? Разве все они не попали в руки политических и идейных авантюристов? Разве перед лицом общего врага вам не следовало бы протянуть руку тем из ваших противников, которые хоть чего-нибудь стоят и обладают хоть какой-то нравственной силой? Как может человек, подобный вам, так мало считаться с реальностью? Пусть эти люди отстаивают другой идеал, не ваш! Но идеал — это сила, вы не можете это отрицать; в борьбе, которую вы недавно вели, вас победили именно потому, что у ваших противников был идеал; и, вместо того чтобы растрачивать себя попусту, не лучше ли, опираясь на свои и чужие идеалы, биться бок о бок против врагов всякого идеала, против эксплуататоров родины, против растлителей европейской цивилизации?
— А ради чего? Давайте уточним: ради, торжества наших противников?
— Когда вы были в Африке, вы не спрашивали, за кого вы сражаетесь, — за короля или за республику. Вероятно, многие из вас и не думали о республике.
— Плевать нам было на нее.
— Так, так! А Франции это было на благо. Вы побеждали для нее и для себя. Ну вот, поступайте так же и теперь! Расширьте фронт сражения. Бросьте мелкие политические
И он принялся барабанить на рояле первые такты си-бемольного марша из бетховенской Симфонии с хорами.
— Знаете что, — вдруг прервал он себя, — будь я французским композитором — Шарпантье или Брюно (черт бы его побрал), я бы соединил вас всех в хоровой симфонии: «К оружью, граждане!», «Интернационал», «Да здравствует Генрих Четвертый!», «Боже, защити Францию!». Словом, всего понемножку (вот, послушайте, что-то в этом роде…). Я сварил бы похлебку, от которой у вас глаза на лоб полезли бы, я бы такое придумал! Это было бы нечто очень бездарное (но, во всяком случае, не бездарнее того, чем вас пичкают ваши композиторы). Зато уж я бы согрел вам кишки, и, ручаюсь, вы бы у меня зашагали!
И он звонко расхохотался.
Майор тоже засмеялся.
— Вы славный малый, господин Крафт, жалко, что вы не из наших.
— Наоборот, я ваш! Везде та же борьба. Сомкнем ряды!
Майор соглашался. Но — для виду. Кристоф упрямо переводил разговор на Вейля и Эльсберже. Офицер, не менее упрямый, твердил одно и то же о евреях и дрейфусарах.
Кристоф огорчался. Оливье сказал ему:
— Не расстраивайся. Один человек не может сразу изменить дух целого общества. Это было бы слишком уж Хорошо! Но ты и так много делаешь, сам того не подозревая.
— Что же я делаю? — спросил Кристоф.
— Ты — Кристоф.
— А какая польза от этого другим?
— Очень большая. Будь таким, какой ты есть, милый Кристоф! А о нас не беспокойся.
Но Кристоф не складывал рук. Он продолжал спорить с майором Шабраном и иногда доходил до резкостей. Селину это забавляло. Она присутствовала при их разговорах, безмолвно склоняясь над шитьем. Девушка не вмешивалась в споры, но она как будто стала веселей: глаза ее блестели ярче, точно стены вокруг нее раздвинулись и ей легче было дышать. Она принялась за чтение, стала чаще выходить, круг ее интересов расширился. И однажды, когда отец ее раскипятился по поводу Эльсберже, он увидел на ее лице улыбку; он спросил, что она думает. Девушка спокойно ответила:
— Я думаю, что господин Крафт прав.
Шабран, пораженный, сказал:
— Ну, знаешь… В конце концов, прав он или не прав, нам и так хорошо. И совершенно незачем знакомиться с этими людьми. Верно, девочка?
— Нет, папа, нужно, — ответила она, — это доставило бы мне удовольствие.
Офицер умолк, сделав вид, что не слышит. Кристоф оказывал на него большое влияние, хотя майор этого и не показывал. Узость и нетерпимость суждений не мешали ему быть прямым и великодушным. Он любил Кристофа, любил его искренность и душевное здоровье и жалел, что Кристоф немец. И хотя он раздражался в спорах с ним, он сам искал этих споров, и доводы Кристофа оказывали на него действие. Конечно, он ни за что бы в этом не сознался. Однажды Кристоф застал майора углубленным в чтение книги, которую тот не пожелал ему показать. Когда Селина, провожая Кристофа, осталась с ним наедине, она спросила: