Жареный петух
Шрифт:
— Поезд ушел: не будет другого раза.
— У философа зазноба в Москве, студентка. Вчера ксиву получил. Ждет?
Краснов воды в рот набрал. Письмо было от матери.
— Любовь до гроба?
— Как же — ждет.
— Студентка? — весь встрепенулся Алексеев.— У студенток душа нежная. Я люблю, когда душа нежная. С одной я как с женой жил. Во время войны. Когда в летной школе учился. Ходил к ней. Маленькая, худенькая, в чем душа, а очень любопытная. Я в чулках уважал. Вся голенькая, а ноги в чулках. Валька сама чулки наде вала, чуяла, тварюга. Бабы умный народ, умнее вас. А мордочка с кулачок, вся в веснушках и прыщиках, а это дело очень любила. Но до Зойки ей далеко. Таких, как Зойка, вообще не бывает.
— Отличный трамвай получился.
Стали говорить, что вот-де ежели пошарить да пошукать в темных лабиринтах женской души, то на поверку окажется, что всякая баба с детства мечту лелеет о трамвае, во страшится: осудят. Еще и страшатся нас, оголтелых, попадешь в лапы, не улепетнуть живой, заездят. Набросятся, как волки голодные. Получается: и хочется, и колется, и мама не велит.
— Зойка — человек. Отчаянный характер, с перцем.
— Рекордсмен.
— Чудо-девка, никому не объездить.
Другие благорассудили, что бабу вообще-нельзя замучить до смерти, что она так великолепно одарена природою, что может этим делом заниматься всегда, а если она вам отказывает, то лишь из вредности, чтобы досадить, отомстить, помучать. Но с этим мнением не соглашались. Знаем случай. В лагере были. Ставили на хор, начинали трамвай, драли до смерти. На поверку оказывается, что смертельно опасный рубеж, гибель не за горами, рядом.
— Мы по-хорошему,— говорит
— Уши вянут,— снова пошел препираться Алексеев.— Мужика нельзя замучить. Не уважаю брехунов.
— Ты, Леха, сегодня в своем репертуаре. Всезнайка. Доволен? Не был ты, Леша, на женских лагпунктах,— свою идеологию гнул Шалимов. Он-то, старый зэк, не лыком шит, не пальцем делан, он-то знает лагерь вдоль и поперек, а тем паче лагерное бабье, нагляделся на этих курвятин. Да они нас в грош не ставят. Сам раз еле ноги унес. К какой дьявольской хитрости прибегают. Навалятся на тебя, Лешенька, ордою, руки за спиною свяжут, хайло кляпом заткнут, чтобы не блажил, а это дело укрепят, поставят, как следует, а затем туго бечевкой перетянут ...
"Грязь, мерзость, свинство", — горячо, отчаянно шептал Краснов, лежа на верхних нарах; ему уже удалось накинуть на растрепанные, взбаламученные чувства и нервы узду, унять их, поостыл мало-мальски, перегорел, оправился, пришел в себя, укротил, стряхнул брутальное, свирепое иго плоти и после нетрудной борьбы и пререканий с самим собою ощутил вновь спокойное, мерное течение крови, нормальное биение пульса. Остро, непомерно ощущал гадливость, ощущал, что в его душу наплевано, нагажено и гадится. "Свиньи, скоты, накостные животные". Пифагор был вообще против брака. Заколдованный круг. Как же быть? Половые органы и коммунизм? Скверна, пропасть, мрак. Животное о двух спинах. Жгучая антиномия.
Краснов поведал мне в ярчайших, впечатляющих красках о бесчинном трамвае, говорил о своем потрясении, о потере достоинства перед лицом растревоженного, своенравного, дерзкого инстинкта, говорил, что выбит из седла, повержен: солнце и свет мира померкли. Говорил о ниспадении, низопускании, загрязнении души, о ее тяге ко всему темному. Затем пошел со страстью нагромождать головоломную готику идей, выступая уже не от себя лично, а от имени какой-то сверхисторической, надличной цели, а я балдел и с открытым ртом восхищенно внимал его пламенным, путеводительствующим откровениям, словно присутствовал на пиру у Агафона, где гремело новое слово об Эросе. Мы вываливались из барака, как заправские перипатетики, фланировали по несокрушимому, фантастическому комендантскому ОЛПу.
— Именно так, лебедь мой. Никогда у меня не было столь бесспорного ощущения внутренней зрелости и того, что я владею полнотою истины. Не я владею, а она владеет мною. Трамвай развил, укрепил, обогатил мою концепцию. Ницше метко лепил: "Истину надо пережиты. Признаю, я не был прав, когда хулил знаменитую нашу королеву, Зойку. Не возражай, я помню. Я назвал ее рвотным порошком. Она в своем роде светило, вершина. Слушай внимательно, постарайся меня понять. Не перебивай. Вихри враждебные веют над нами. Я всегда говорил, что человек подл, зол, коварен, отвратителен, мерзок, завидущ, тщеславен, жесток. К этому списку я прибавлю: это — сладострастник! Безумный сладострастник! И природою, и духом, гнусным, мерзким, сладострастным человек страшен. Самое страшное животное. Его надо укротить, обуздать. Нужна узда, железная. Не должно быть трамваев. Не должно быть убийств из-за ревности, не должно быть Пушкиных и Дантесов. Общество и государство обязано строго регламентировать отношения полов, держать их под неустанным контролем, строго следить за девушками и юношами, за молодыми мужчинами и молодыми женщинами. Самое ужасное не то, что был трамвай, а то, что это по обоюдному согласию. Зойка — дитя природы, естественный человек, без предрассудков, честна. Так, как она, ведет себя Кандид у Вольтера. Естественные отправления организма, как помочиться. А в чем дело? Инстинкт, как голод; зов плоти. А если честно разобраться, то этот инстинкт есть преужаснейший хитрюга, развратник и плут. Физиология? К чему это угодничество? Ты не можешь не знать, что экзогамия суть высшее достижение первобытности, и, видимо, экзогамии мы обязаны появлению современного человека, гомо сапиенса. Общество внесло ограничения в половую жизнь. Позволь напомнить слова гениального Кампанеллы, от которых просто дух захватывает. Для нас писаны, для меня! Почти дословно. Ни одна женщина не имеет права вступать в сношения с мужчиной до девятнадцати лет, а мужчина не назначается к производству потомства раньше двадцати одного года или позже, если имеет тщедушное, хилое телосложение. Но тот же Кампанелла смело идет на то, чтобы тем, кто легко возбуждается, чья душа заражена и ранена эротикой, разрешить совокупляться и в более раннем возрасте, однако исключительно с бесплодными или беременными, чтобы не было хилого потомства. Излишние запреты могут довести юнцов до запретных, привязчивых, пагубных извращений. Пожилые начальники и начальницы заботятся об удовлетворении половых потребностей похотливых и легко воспламеняющихся юнцов, идут навстречу блудливой природе, но во всем соблюдается мера и золотая середина: разрешение на случку исходит от главного начальника деторождения, опытного врача-гинеколога и тонкого психиатра, который, как я уже предупредил, подчинен Правителю Любви. Правитель Любви — именно это выражение использует Кампанелла. Город Солнца. Предельно ясно, просто, бесспорно. Регламент и еще раз регламент. Ограничение, узда для блага и пользы человека. Ярмо, устав, а без ярма человек мгновенно превращается в страшное, распущенное, омерзительное животное, деградирует, катится вниз. Молодые мужчины и женщины на занятиях физкультурой в палестре обнажаются, остаются в чем мать родила, а начальники определяют, кто боек и горазд к совокуплению, а кто вял, и какие мужчины и женщины по строению тела и темпераменту более подходят друг к другу. Затем они допускаются к половым отношениям каждую третью ночь. Как прямо, честно, поразительно смело. А в трусливую, лживую, филистерскую, буржуазную эпоху царит густопсовый романтизм, извращающий естественные отношения полов. Любовь, душная звездная ночь, духи и туманы, перья страуса, вечная женственность, мол, всех нас влечет, химеры, призраки болезненного, больного юношеского воображения, эротические мечтания, Ромео и Джульетта, Анна Каренина, мифы, суеверия, выдуманные, воспетые людьми, не способными к правильному производству потомства, поэтами. Не закрывай глаза, нас с детства приучили им верить. Но ведь не дозволяются браки между родственниками, братом и сестрой, притом не делается никаких поблажек романтизму, а кто, казалось бы, ближе друг другу сердцами, чем брат и сестра? Почему же в глобальном, подлинно вселенском масштабе не идти на регламентацию отношений полов? Есть, лебедь мой, полный резон огород городить, высокие, крепкие заборы ставить и с колючей проволокой. А в ряде случаев полезны и желательны, как считает Кампанелла, умные, специальные институты, облегчающие юношам и девушкам вступление в половую связь для продолжения рода человеческого.
ОБЛАКО В ШТАНАХ
Чем напряженнее вгрызаюсь и пристальнее втелескопливаюсь в плотную мглу затонувшего, канувшего в тщету и затхлое небытие прошлого, что есть мочи истощая внутреннее зрение, тем очевиднее становится, что превесьма много выветрилось, испарилось из памяти. О, где моя юность? Где мои восемнадцать лет? Где девятнадцать? Где двадцать? Где и так далее? Где мои серебряные коньки? Где соловей, шпак, пташка дрянь, зловредная, и его звонкие весенние, увлекательные, душераздирающие трели? Пара гнедых, запряженных с зарею, а? Где моя гитара семиструнная, балалаечка без струн? Эх, были когда-то и мы рысаками! Где, скажите на милость, это чертово обретенное время? Нет как нет, корова богатым языком напрочь слизнула, сжевала жвачными, мощными, упорными зубищами, проглотила с потрохами. Слабое утешение — оправдание: у других (Краснов, впрочем, исключение; у Краснова чертовски завидная память, прямо как у древнего философа Гергия) головы еще дырявее моей, решето (некоторые исследователи считают, что у Аристотеля была плохая память). Рыпаться, спросить, уточнить — не у кого; а Краснов — далече. К стыду своему, сплошь да рядом не способен толком, четко и без явных, грубых
— Как по женской части? Ходок? — такой балдой Фильштинский развязно перебивает лекцию Краснова: явная пощечина.
— Не понял?
Фильштинский с садистической злобой поясняет, а мой философ с бесконечной моральной отвагой, честно признает, что еще не знал женщину. Фильштинский поднимает знамя: кто не знает женщину, не знает жизнь, должен помалкивать.
— Я не целовал ни одной девушки, — говорит Краснов,— но истина не зависит от того, целовал ли я девушек или нет.
— Зависит,— сказал Фильштинский,— мне вас очень жаль!
— Нет, не зависит.
— Зависит,— кило презрения, два кило ехидства.
— Не зависит! — без оглядки, бойцово ринулся вперед Краснов.
– Платон...
— Гомик, вот кто ваш Платон, — ядовито смеялся Фильштинский, отвалив от нас с видом победителя, полным кичливого, чванливо-верблюжьего презрения к собеседнику. Вот в таких плотных, надменных шорах прошло маленькое, шебутное, богоизбранное еврейское племя мимо великих культур Египта, Месопотамии, отчасти Греции, не только не испытав никакого влияния, но даже не заметив их, словно Египет, Месопотамия были абсолютной, глубокой пустыней, бездной. Но сейчас не то время, и Фильштинский в отличие от удивительных, великих предков, верующих в свою звезду, предназначение, оглянулся. В его карих подвижных глазах, все еще выражающих абсолютное торжество, мелькнула сумятица, смута от совершенной оплошности. Не провокация ли? Нас-то двое, два свидетеля, что требует уголовно-процессуальный кодекс, и значит, за нами истина. Во взгляде отчужденность, ущербность, отчаяние.
Диверсант. Дилогия
Фантастика:
альтернативная история
рейтинг книги
