Жаркое лето 1762-го
Шрифт:
Но дальше Иван додумать не успел, потому что царица спросила, доволен ли он своей новой службой. Иван очень хотел хмыкнуть, но не хмыкнул, а просто сказал, что служба есть служба, она нам дана не в радость и не в горе, а просто она такая есть — и это все. Нет, так не бывает, сказала царица, просто вы не желаете быть со мной откровенным. Ваше величество, начал Иван. Нет, еще раз сказала царица, не спорьте. Да и разве я на вас за это обижаюсь? Вам, как я понимаю, дан такой приказ, и вы не смеете его нарушать, и это очень похвально. Иван молчал. Царица улыбнулась и сказала:
— А впрочем, тут я сама виновата. Я должна была подумать об этом заранее, а не ставить вас в неловкое положение. Ну да не бывает таких положений,
Иван молчал. Он опять думал, как бы чего не брякнуть. Царица подняла бокал, сказала:
— Вот так всегда! Почему это мы, слабые создания, должны брать на себя все мало-мальски ответственные решения? Питер такой же, как и вы. Совершенно такой же. Или вы такой же, как и Питер?
— Э, — только и сказал Иван.
Царица рассмеялась. После еще выше подняла бокал, сказала:
— За ваше счастье, господин Заруба. То есть, иначе говоря, за ту, которая вас ждет. До дна!
И они чокнулись и выпили. Царица опять выпила чуть-чуть, а Иван, боясь ее обидеть, выпил все. Царица кликнула Василия и приказала подать фрукты. Иван опять взялся за кашу, хотя она ему уже давно в горло не лезла. А тут еще царица вдруг спросила:
— Как ее зовут?
Иван отложил ложку, помолчал, потом тихо сказал:
— Анюта.
— А кто ее отец?
— Майор Калашников. Данила Климентьич, артиллерист. И он тоже здесь, в Петербурге. На Иллюминационном дворе.
— А! — сказала царица. — Вот как.
— Да, да! — быстро сказал Иван, как будто это было очень важно. — Покойный граф Петр Иванович Шувалов его очень ценил.
— О! — сказала царица. — Похвально.
— И еще как! — сказал Иван. — Еще бы! Ведь это же из-за того, что это он, Данила Климентьич, вкупе со своим товарищем, с Мартыновым, шестифунтовую мортиру рассчитали. С конусной камерой, и от этого стрельба намного дальше производится. И с большей точностью! Петр Иванович им тогда каждому по табакерке со своим портретом выдал, портрет в каменьях, да и табакерки тоже были не пустые, вы же понимаете. И я эти мортиры потом в деле видел, это уже в Померании. И приезжал сюда, рассказывал, Данила Климентьич был очень доволен.
— А! — улыбаясь, сказала царица. — Вот оно что! Теперь я начинаю думать, что вы свою курьерскую службу должны были очень любить. Вы же нет-нет да и приезжали на Литейную. Не так ли?
— Так, — просто сказал Иван.
— Какая счастливая ваша Анюта, — сказала царица. После немного помолчала и сказала: — Когда у меня будет такая возможность… Нет, как только у меня появится такая возможность, я сразу же сделаю вашей Анюте подарок. Э… Как это в поговорках говорится? Царский?
— Да, — сказал Иван.
— Вот, значит, царский. Царский подарок! — сказала царица. — А пока что, к сожалению, увы, — сказала она уже тихо. И даже как будто виноватым голосом…
И заморгала, и поспешно улыбнулась, но тотчас же повернулась к двери, окликнула Василия, взяла веер, и еще раз улыбнулась, и начала обмахиваться веером, и совершенно ровным голосом заговорила:
— Все это пустяки, господин ротмистр. Не обращайте внимания. Лучше развеселите меня чем-нибудь. Ведь же, я думаю, вам есть, что рассказать. Люди военные, как я слышала, часто попадают во всякие забавные…
Но тут она замолчала. Теперь она только быстро-быстро обмахивалась веером и продолжала смотреть на Ивана. А в глазах у нее были слезы! Царица тихо, нет, даже совершенно неслышно плакала. То есть даже не плакала, а просто у нее по щекам текли две слезинки. Ивану стало ее очень жалко, хоть ты вставай из-за стола и падай перед ней на колени и спрашивай, чем ей можно помочь, чем услужить. Так что это еще совершенно неизвестно, что там тогда могло быть дальше…
Но тут к ним вошел Шкурин с подносом. Теперь он, надо полагать, нес фрукты. Только таких фруктов Иван еще ни разу
— Это ананасы, африканский фрукт. Это меня граф Петр Шереметев ими балует. И он их не из Африки привозит, а они у него здесь в оранжерее растут. Оранжерея — это летний сад под крышей.
Пока царица это говорила, Шкурин поставил поднос с ананасами на ту же тумбочку (или комод, как правильно?) с бутылками и начал резать их ножом, опять же очень ловко. И очень ароматный дух пошел от этих ананасов! Ананасы, мысленно повторил это слово Иван, после еще раз повторил и вспомнил, что дядя про них рассказывал: это когда он ездил в Вильно на последний сейм, и они там перед тем, как наутро рубиться с Чарторыйскими, вечером пировали у Радзивилла, Радзивилл потчевал их ананасами — и они их саблями рубили, готовились.
А у царицы было честь по чести — Шкурин разложил дольки по блюду и подал это к столу. Угощайтесь, сказала царица, это очень сладкий фрукт, почти как земляника. Иван взял дольку и попробовал, после сказал, что очень вкусно. Ну еще бы, сказала царица, граф в этом толк знает. После чего сразу добавила: и чего ему не знать, когда у него денег больше, чем в казне. А скоро будет еще больше, то есть в казне меньше, потому что мы же не знаем удержу и из одной войны сразу вступаем во вторую — и скоро станем так бедны, как церковные крысы. Ну да бедность — это не беда, тут же добавила царица, нам к бедности не привыкать: когда я была маленькой и жила в Штеттине, где мой отец служил комендантом…
И она принялась рассказывать о своем детстве, то есть о том, сколько у нее было тогда платьев, и что у них обычно подавали на обед, и как она играла во дворе замка с детьми из соседних домов, и как мать постоянно ругала ее за то, что у нее ужасная осанка, так как она слишком задирает нос, и мать ей говорила: прекрати, держи голову прямо, а еще лучше — если будешь смотреть в землю, люди не любят зазнаек, запомни… И тут же, перебивая себя, царица раз за разом напоминала Ивану, чтобы он не забывал про ананасы и про венгерское тоже… И опять вспоминала о детстве, потом о своей матери, какой у нее был ужасный характер, как она донимала свою дочь, и как она потом приехала сюда, в Россию, и в первую же зиму перессорилась со всеми, и очень скоро, сразу после свадьбы, то есть только выдав ее замуж, ей пришлось возвращаться обратно в Германию, в Цербст. Но характер — он везде характер, и вскоре матушка перессорилась со всеми уже там, у себя дома. А тут еще эта война, матушка и здесь не смогла промолчать, и Фридрих очень разозлился на нее… Наливайте, господин ротмистр, чего вы, а мне уже нельзя, у меня уже и так голова кружится… Так вот, Фридрих разгневался — и она была вынуждена бежать из своего родного дома в Париж, где никто, даже король, такой галантный на словах, и не подумал протянуть ей руку помощи — и она умерла в нищете, а долги после нее остались такие огромные, что только покойная тетушка-императрица, и та с очень большим трудом смогла… Но, к сожалению, и это тоже далеко не все, потому что Фридрих, ослепленный своей бешеной злобой, — да и вы как человек военный, к тому же бывший там, это прекрасно знаете — он вторгся в Цербст, и мой брат, спасая свою жизнь, укрылся в Гамбурге, брат и сейчас еще в Гамбурге, пишет оттуда письма… А Цербст стоит разграбленный, Фридрих же не оставил там камня на камне. За что? Да только за то, что я на протяжении всех этих последних семи лет не уставая повторяла Питеру, что союз с Пруссией — это ловушка, что Фридриху ни в коем случае верить нельзя, что интересы России…