Жасминовый дым
Шрифт:
А тем временем встревоженное общественное мнение села решило: демонстративные откровенности приезжих дурно действуют на ребят, и Плугарю следует отказать дачникам в жилье. Плугарь отказать не успел, они уехали сами. Но вслед за ними в Олонешты потянулись новые отдыхающие. К тому же, как выяснилось, процесс пошёл: среди подростков со скоростью эпидемии распространилось любовное поветрие.
Коснулось оно и «команды Бессонова» – так называли мальчишек, весь май ремонтировавших с учителем французского, заядлым охотником и рыбаком, брошенную лодку, а потом вместе с ним совершавших на ней, оснащённой мотором (купленным, кстати говоря, на учительские отпускные), вылазки в приднестровские плавни.
Первой жертвой поветрия стал Витька Афанасьев, автор сатирических стишков, изготовленных для школьной стенгазеты. Он вдруг сочинил плавное лирическое стихотворение ( «Куст над водой склонился,/ берег целуют волны,/ я на минуту забылся,/ грустною думой полный…» ), оказавшееся в альбоме одноклассницы Кати; та немедленно показала посвящённое ей сочинение подругам, последние его строчки звучали так: « …Ночью цветок мне снился,/ Его уносили волны»). Этой своей неосторожной похвальбой породила Катя в подругах лютую зависть, выразившуюся в их громких криках вслед Витьке Афанасьеву: «Эй, поэт, тебе вчера опять цветок снился?!»
Второй жертвой оказался рослый Венька Яценко, числившийся в «команде» учителя Бессонова мотористом – заглохший мотор почти
У самого Бессонова, тридцативосьмилетнего худощавого человека высокого роста и, как поговаривали в селе, дворянского происхождения (говорили, что вырос в богатом имении отца, в соседнем селе Пуркары), не было однозначных ответов на эти вопросы. И потому он, слушая ребячьи разговоры, не торопился с выводами. Он всегда был склонен к неспешным решениям, к одинокому обдумыванию ситуации, которое иногда заканчивалось стихотворными строчками, стучавшими в его виски мелодическим ритмом.
Так случилось и в этот раз. Вот что он в те дни записал в своём блокноте:Наступает пора,
Цветоножки трепещут,
И священный цветы отдают аромат.
Звуки, запахи, краски не блещут,
Но кружатся и вьются, и грустью пьянят.
И священный цветы отдают аромат.
И свирель замирает, как сердце от боли.
Но кружатся и вьются, и грустью пьянят
Под закатом – дымки Бессарабских раздолий.
В стихосложение его бросало от случая к случаю: что-то просилось наружу, требуя словесного воплощения, что-то туманно-неясное вдруг прояснялось… Его семейная жизнь, как было известно, оказалась в кризисе. Он чаще жил в хатке, а не в соседнем доме, где снимал три комнаты с верандой для жены, учительницы молдавской школы, сына-дошколёнка и его няньки. Отношения с коллегами в русской школе у него тоже были не безоблачными – его не жаловали за резкость суждений и за поразительное умение разговорами привязывать к себе ребятню, обожавшую его.
Вот в эти раскалённые июльским зноем дни ходившие раньше отдельными табунками мальчишки и девчонки стали смешиваться. И даже – дробиться на парочки. Сельский пляж, располагавшийся на песчаной отмели прямо за милицейским особняком, точнее – за примыкавшим к нему садом (и особняк и сад были когда-то собственностью богатого помещика), превратился в арену соперничества: мальчишки мерялись силой. Там всё чаще вспыхивали потасовки. Девчонки же, не умея поделить своих избранников, пустились интриговать друг против друга. Их оружием были пущенные насмешливым шепотком коварные слухи.
И всё чаще на сельском пляже в мальчишечьей компании стали возникать разговоры «про это». Не все в них участвовали, а стенгазетному поэту Витьке Афанасьеву, например, они казались просто нелепыми. Во-первых (сердился он), потому что чуть ли не все мальчишки вдруг стали выдавать себя за опытных сердцеедов. А во-вторых, Витька не понимал, о чём всё-таки речь. Если о том, что, допустим, происходит, когда к крольчихе подсаживаешь самца, и он её покрывает, и клетка трясётся от их движений, то это одно. Называется такая ситуация случкой (Афанасьевы держали кроликов, и подробности их размножения Витьке были доподлинно известны). А вот если разговор про человеческую любовь, то случка тут ни при чём.
Над его словами посмеивались: как ни при чём? А те, в сарае Плугаря, чем занимались? Витька вспоминал рослого мичмана в белом кителе, его нежную девушку в оранжевой шляпе, их удивительное ночное «пение» в сарае. Нет, говорил, у них другое. Человеческое! Ему в ответ небрежно хмыкали: какая разница?! Ничего ты, Витёк, в таких делах не смыслишь, потому как – неопытный желторотик . Было обидно. Витька знал наверняка, что большинство из хихикающих такие же, как и он, неопытные желторотики , только не признаются.
Не признавался в этом и Венька Яценко, демонстрировавший на пляже свою мускулатуру. Он громче всех смеялся, дальше всех нырял и быстрее всех плавал. Всё это он проделывал ради белокурой красавицы Золотовой, приворожившей кроме Веньки Яценко ещё и Кольку Чорбэ, кудрявого цыганистого паренька, умевшего рассказывать выдуманные им забавные истории.
Валентина кокетничала с обоими, словно доказывая своим менее удачливым подружкам, что только она и достойна такого – двойного! – поклонения. Но завистницы быстро нащупали слабое место в их треугольнике: стали нашёптывать азартно-самолюбивому Веньке о том, что хитрован Колька видится с Валентиной не только на пляже, их будто бы видели под мостом, на крутом склоне оврага, заросшего труднопроходимыми кустами.
Ситуация должна была чем-то разрешиться. И разрешилась – стрельбой.…Когда начальник милиции Тимофей Унгуряну прибежал на мост, придерживая мотавшуюся кобуру, давно не стриженная белобрысая голова Вениамина Яценко ещё мелькала в кустах, на склоне оврага. Одной рукой он и в самом деле держал тускло поблёскивающее ружьё, другой же хватался за ветки, чтобы не скатиться вниз, и вскрикивал:
– Колька, трус, выходи! Вальку не трону, а ты выходи!
Увидев этакое бесчинство, взволнованный начальник милиции выхватил из кобуры пистолет, угрожающе перегнулся через перила и прокричал:
– Как представитель власти приказываю: сложить оружие! Не то пристрелю!
После чего над оврагом зазвучали отборные ругательства на трёх бытующих в Олонештах языках – молдавском, украинском и русском. Громоподобные словосочетания разрывались как петарды над лохматой Венькиной головой до тех пор, пока он, исцарапанный и потный, не выбрался наверх, волоча на ремне двустволку двенадцатого калибра.
– Положь ружьё на землю! Подыми руки! Где взял оружие, говори быстро?!
– Не скажу, – упрямо бормотал Венька, пока Унгуряну, закинувший ружьё за спину, вёл его с поднятыми руками в милицейский особняк на виду у всего села.
– Нет, скажешь. Посидишь ночь в сарае – скажешь!
И тут Венька, уронив руки вниз, остановился. Он увидел в толпе, среди идущих из клуба, Кольку Чорбэ и Валю Золотову. Чуть в стороне за ними шёл со своей «лодочной командой» учитель Бессонов, тут же ускоривший шаг.
– Что он натворил, Тимофей Григорьевич? – окликнул Бессонов Унгуряну.
– Ему мало вашей моторкой управлять, решил поохотиться. На людей!
Их обступили.
Мальчишки сочувственно рассматривали исцарапанные лицо и руки Яценко.
– А ружьё откуда? – потянулся Бессонов к двустволке. – Ну-ка дайте-ка взгляну, очень оно мне почему-то знакомо…
Унгуряну, как и Бессонов, был охотником, знал, кто каким оружием в селе оснащён, и последняя фраза учителя подтвердила его милицейское подозрение. Но вслух Унгуряну ничего не сказал, только пригласил Бессонова, своего, как потом выяснилось, ближайшего приятеля по охоте, присутствовать на допросе.
Мальчишки из его «лодочной команды» остались на ступеньках ждать развязки. А напротив, в скверике на скамейке, ждали того же Колька Чорбэ с Валей Золотовой, догадываясь, какой неприятности избежали, оставшись в клубе досматривать кино.
На
Ошеломлённый уличным явлением Чорбэ и Золотовой, которых он искал в овраге, Яценко, вздыхая и запинаясь, рассказал: в зрительном зале он стал пререкаться с Колькой, и тот, что-то шепнув Золотовой, под стрекотание кинопроектора, крадучись, вышел. За ним спустя минуту проскользнула и Валентина. Лихорадочно соображая, куда они могут уйти, Яценко предположил: в сквер. Пригнувшись, стукаясь о коленки сидевших, он выбрался из клуба и ринулся в сквер. Но скамейки, спрятавшиеся в кустах жёлтой акации, были пусты.
Вечер был душный, по-летнему светлый, и Венька, вспомнив девчоночьи нашёптывания, вдруг отчётливо представил себе, куда могла деться эта хитрая парочка – в овраг! Там прохладно и сумрачно! Там меж кустов вьются еле заметные тропки, ведущие в заросли, полные уютных зелёных ниш, где легко скрыться от любопытных глаз!..
И он ринулся туда…
– А ружьё у кого взял?
– Не скажу, – упёрся взглядом в пол Венька.
– Я знаю, у кого, – басисто пророкотал сердитый Бессонов. – Пошёл к моей хатке, расшатал окно, чтобы верхний шпингалет выпал, зная, что нижний отсутствует, влез и взял… Зачем?.. Ты что, их убить хотел?
– Нет. Попугать. Я холостые патроны у вас нашёл, они остались от салюта, когда мы лодку на воду спускали.
– Тоже мне, пугач! Ты бы вначале убедился, не пересели ли они в зале на другой ряд.
– Я об этом не подумал.
– Настоящие мужчины вначале думают, прежде чем взяться за оружие. Ты понял, несчастный Отелло?
– Я понял, – упавшим голосом подтвердил Венька, покаянно склонив лохматую голову. – Я пока не настоящий мужчина.
И шумно вздохнув, поднял страдальческий взгляд на Бессонова.
– А кто он такой, этот Отелло?.. Он что, тоже в кого-то стрелял?..Поэт и цветок
…Те стихи, вписанные в Катину тетрадь и вызвавшие в девчачьем сообществе сложные чувства – от зависти до презрительной насмешливости, Витька Афанасьев сочинил, можно сказать, по заказу. Катиному, разумеется. Не подозревая, в какую историю втравит его этот поэтический опус.
А было так. Шёл третий день каникул, и близился час, когда к пристани, недавно сколоченной под старым осокорем, чьи обнажившиеся корни упорно подмывала ласковая днестровская волна, должен был в очередной раз пришвартоваться пассажирский катер из Белгород-Днестровского. Посмотреть на то, как он, сипло гудя, взбаламучивая воду, причаливает, как вылетает из-за его борта толстая петля каната, сбегалась вся олонештская ребятня. Торжественный момент этот Витька пропустить не мог и потому отправился на прогулку со своим заметно выросшим щенком, почти псом, по прозвищу Бокс, часа за полтора. И как-то так вышло, что Витькин велосипед, не сворачивая, миновал первый переулок, ведущий к реке, затем второй, только у третьего замедлив ход.
Здесь, в доме, окна которого заслонял вишенник, осыпавший вокруг всё белым цветом, жила Катя Петренко. Она как раз вышла зачем-то на крыльцо, а увидев Афанасьева, засмущалась и хотела было тут же юркнуть обратно. Но Виктор её окликнул. Катя повернула к нему аккуратно убранную голову с пробором и крендельком косичек под затылком, спросила строго:
– Тебе чего, Афанасьев?
Они не виделись с тех пор, как их распустили на каникулы, то есть целых два дня.
– Мы с Боксом гуляем, пошли с нами. И на теплоход посмотрим.
– Так рано же ещё.
– А мы по берегу пройдём, там идти дольше.
Переулок вывел их к тропе, а та, через сады и огороды, к речной излучине с высокими обвалованными берегами. Валы, поднятые для защиты от половодья, давно осели, поросли у воды ивняком, а со стороны села – мелким осинником. Да ещё маячили здесь уцелевшие старые вербы. По гребню берега вилась – в перистых зарослях майгуна – пунктирная тропа. Лобастый пёс чёрно-белого окраса крупными скачками нёсся по ней, убегая вперёд (уши его, как что-то отдельное, смешно трепыхались, словно хотели оторваться и взлететь), останавливался, оглядываясь, нетерпеливо мотал хвостом.
Но его хозяин не торопился – катил велосипед вслед за медленно идущей девочкой в пёстром сарафане с белыми бретельками. Она вертела в руках розово-белый цветок, отломленный Витькой с яблоневой ветки. Катя рассеянно нюхала его, глядя по сторонам, вслушивалась в скачущий Витькин рассказ про то, как в раймаг снова завезли леску с крючками, а ещё зачем-то – чёрные очки от солнца. Очки его возмущали: разве можно смотреть сквозь них на реку и облака, ведь всё вокруг становится ненастоящим?
– Зато глаза отдыхают, – возразила Катя.
– Да? А как говорить с человеком, если не видишь его глаз?
– Никак, – беззаботно отмахнулась Катя. – Сделай вид, что ты его не узнал.
Вчера Витьке, впервые увидевшему отца в чёрных очках, такое, конечно, не пришло в голову. Отец купил их перед поездкой в Кишинёв, примерял у зеркала, а заметив, как сын за ним наблюдает, спросил: «Хочешь, и тебе куплю?» Витька очки примерил, но увидев, каким вдруг серым предстал солнечный день в окне, тут же отказался.
Снова пёс оглянулся, мотая хвостом, будто советуясь, идти ли дальше. Остановилась возле него и Катя. Здесь, в крутом глинистом спуске к воде, были вырублены ступени, а кусты расступались, образуя внизу пространство для рыбацких снастей. Концы ивовых ветвей касались воды, и казалось, будто это они сами, покачиваясь, крутят под собой медленные водовороты.
– Вот куда надо утром с удочками! – сказал Витька. – Придёшь со мной?
– Не знаю.
Катя смотрела на воду, о чём-то задумавшись, потом бросила вниз цветок, следя, как он, подхваченный водоворотом, идёт по кругу, как, наконец, оторвавшись, уходит вместе с течением, огибая ивовые ветви. Витька видел всё это из-за Катиного плеча – оно было совсем близко, уже загорелое (белая бретелька сарафана оттеняла его), так близко, что, не удержавшись, он перегнулся через велосипед и прикоснулся к её плечу губами.
Она резко повернула к нему красивую голову с блестевшим на солнце крендельком косичек – в глазах её был испуг – и быстро пошла, потом побежала по тропе, обогнав Бокса. Пёс, вообразив, будто с ним играют, мчался за ней следом, громко взлаивая, пока оба, нырнув в низину, заросшую ольшаником, не исчезли.
Витька нашёл их под старой вербой: повернувшись лицом к мшистому стволу, Катя сердито ковыряла трухлявую кору, а пёс, склонив набок голову, разглядывал её, недоумённо мотая хвостом.
– Ну, извини-прости, пожалуйста, – бормотал Витька ей в спину. – Я не знал, что ты испугаешься.
Катя, наконец, глубоко вздохнув, повернулась и, пристально взглянув на него, спросила вдруг:
– А ты только сатирические стихи для стенгазеты пишешь? Или можешь и другие, обычные?
– Не знаю. Наверное, могу. А зачем?
– Мне в альбом.
– Прямо сейчас?
Она засмеялась.
– У тебя ж с собой ни карандаша, ни бумаги.
Где-то совсем рядом послышалось пыхтенье движка, плеск воды. Два хриплых гудка басовито запели из-за речного поворота, их пение покатилось по садам и огородам к пристани.
– Уже идёт! – крикнула Катя, бегом взбираясь на береговой гребень. – Какой красивый!
Пассажирский двухпалубный катерок, окрашенный в празднично-белый цвет, с красной полосой по ватерлинии, петлял по капризно-извилистому руслу, и его палубные надстройки и мачта с алым флажком озорно мелькали за ивняковыми зарослями, будто играли в прятки.
Под осокорем, у пристани, уже толпился любопытствующий народ. В толпе сновали полуголые, в мокрых, прилипших к телу трусах, мальчишки, прибежавшие с соседней песчаной отмели, считавшейся здесь главным сельским пляжем. Витька с Катей успели к моменту, когда с катера бросили верёвочную петлю, тут же надетую на вбитый в землю кол, и по гулким мосткам, по спущенной с борта лестнице застучали шаги пассажиров, уезжавших в Бендеры и Тирасполь.
– Я скоро тоже поеду, – вдруг призналась Катя. – К тётке, в Бендеры.
– А я нет, – сказал Витька, помрачнев. – У меня там никого – ни тётки, ни дядьки.