Жатва
Шрифт:
— Молодежь-то нынче балованая! Вам что ни дай, — обратилась она к комсомольцам, — все мало, да все не в диво! Вон Фрося в новом платке пришла на работу. Один, говорит, запылю, другой куплю. А я вам, милые мои ребята, расскажу про себя, — она окинула всех взглядом и, довольная общим вниманием, уселась поудобней и продолжала — Купили мне, милые вы мои ребятки, вот такую телушечку! — она подняла пучок тресты на метр от пола. — А она росла, росла да тогда коровой и стала. — Лицо Василисы изобразило радостное удивление, как будто превращение телушки в корову было редким и приятным событием. — Был у меня платок головной, я его постирала,
Ведь разъединый платок у меня, и тот корова сжевала! Уж не знаю, поверите ли вы мне, волосы на себе_ рвала. Тогда ко мне приходит свекор и говорит: «Ты чего плачешь?» А мне совестно сказать, что у меня корова платок сжевала. Боюсь, заругает меня свекор недотепой. Я тогда примолчалась. А он опять приступает: «Да скажи, чего ревешь?» — «Да у меня корова платок сжевала». — «Так это ты по платку ревешь? Да поедем в Угрень на базар, тогда и купим!» Уж я так обрадовалась, что и сказать нельзя. Так что ж вы думаете, милые мои ребятки? — Василиса отставила тресту, обвела всех негодующим взором, словно приглашала всех негодовать и удивляться вместе с собой. — Ведь не купила мне свекруха платок и его настро-полила не куплять! Так и ходила я в изжеванном платке, стыдобушка моя!
Василиса смолкла и остановившимся, прозрачным взглядом смотрела вперед, словно видела перед собой не бревенчатую стену дома, а далекое прошлое.
В комнате стало тихо, слышались только шелест тресты да шум машины.
— Да-а… — раздумчиво протянул Матвеевич. — Нынче с осени в школу собирается мой внучек и ревмя ревет: калош на валенки ему мать не купила. Я ему говорю: «А ты накрути онучи да надень лапоточки, вот и ладно будет!» Сказал — да не обрадовался. Всей семьей на меня вскинулись: что, мол, ты внука позоришь! А я до сорока лет калоши не нашивал, а сапоги «в приглядку» носил. Бывало, пойдешь в церковь, сам босиком идешь, а сапоги за спиной несешь. Дойдешь до церкви, обуешься, простоишь службу, пофорсишь, а как вышел — опять сапоги за плечо. Так-то вот!
Все выше росли горы отсортированной тресты. Бабушка Василиса взялась чесать лен и сидела окруженная, как облаком, серовато-белыми скользкими пышными прядями.
Эти пряди ложились на стол, мелькали в воздухе; казалось, вся комната и все люди оплетены их нежной и легкой вязью.
Авдотья подняла голову, поправила платок и запела:
Уж я сеяла, сеяла ленок,Уж я сеяла, приговаривала,Чоботами приколачивала…Пела она тонким, слабым, но очень чистым и верным голосом.
Ты удайся, удайся, ленок! —тоненько мечтала она вслух.Ты удайся, наш белый лен…—властным, резковатым голосом, приказывая и требуя, подхватила Любава.
Лен, наш лен,Белый лен.Поплыли десятки голосов над пушистыми холмами тресты, кудели, льна.
За кипой тресты Фроська льнула к Петру и под звуки песни тихо и лукаво шептала:
— Кудряшки-то у тебя русые,
— Ой, Фроська! — негромко и добродушно сказал Петр. — Грозились ребята прибить тебя прошлой зимой.
— А за дело и грозились! Не гуляй с четырьмя! — резонно объяснила Фроська.
— Ты гляди, как бы тебе и в этом году не досталось! Она не ответила, засмеялась, наклонилась к нему и, вступая в песню, пропела в самое лицо:
Бе-е-лый лен.А Авдотья уже вела песню дальше:
Я трепала, трепала ленок,Я трепала, приговаривала.В облаках пыли мелькали льняные пряди, розовели разгоряченные лица, а песня, и тягучая и веселая, все лилась, то опускаясь, то поднимаясь, качалась, как качели. И казалось, что вместе с ней качаются шелковистые пряди, плывут улыбки, взгляды, взлетают быстрые руки.
В комнату один за другим входили люди. Они подсаживались работать, подтягивали песню. Слышались отдельные голоса:
— Давно бы нам этак…
«Получилось! Вышло! — радостно думала Валентина. — Сколько народу набилось! Почти все пришли! Вот уж не думала, что даже Маланья заявится! Андрейка сейчас волнуется за меня. Выйду, добегу до правления, позвоню ему: «Получилось! Вышло лучше, чем ожидала!»
Из противоположного угла комнаты на Валентину ласково смотрел Василий.
До этого часа все ее разговоры о веселой работе и о песнях на льнопункте казались ему несерьезными, «женскими».
Теперь он видел одну сквозную и упрямую линию во всем поведении Валентины — от ее вмешательства в разговор с Матвеевичем на гидростанции до разговора на партийном собрании о «председательских улыбках» и до этого вечера на льнопункте. «Мы с ней, как два ведра на одном коромысле, или как два колеса у двуколки: одно без другого не поедет, а вместе — хоть на тысячу километров»…
Он подошел к Валентине и ласково положил ей на плечо горячую тяжелую ладонь.
Во взгляде его были благодарность, признание. Не прежним грубовато-властным тоном, не по-обычному мягко, он сказал ей:
— Хорошо, что надоумила ты нас, Валентина Алексеевна. Будто кислороду вдохнули… И, однако, с полтысячи сегодня сделаем.
Валентина подняла глаза:
— Больше тысячи, Василий Кузьмич, сделаем! Ты послушай, как люди говорят: «мы», «нам», «у нас». Эти слова нам дороже тысяч!
8. В Степановом доме
Посреди деревенской улицы застряла трехтонка, и шофер, ругаясь, возился с мотором. К нему кубарем подкатилась Дуняшка, закутанная в шаль, пальто и обутая в непомерно большие валенки.
— Ты полегче объясняйся, ребенок рядом, — сказал Василий, помогавший шоферу. Он пытался притянуть к себе дочь, но та молча высвободилась из его рук и решительно пошла к мотору, постояла молча, не спуская с мотора черных, как жуки, глазенок, и вдруг изрекла коротко и важно:
— Карбюратор засорился. Василий и шофер невольно расхохотались.
— Скажи на милость, какой специалист! — хохотал шофер. — Ведь как в воду глядела! Действительно, карбюратор засорился. Ну и дочка у тебя, Василий Кузьмич! Мы с тобой в ее годы не знали, какие машины бывают, а она как обрезала. Скажите на милость: «карбюратор засорился».