Жатва
Шрифт:
Один за другим выступали колхозники в защиту Бортникова. Сидя на задней скамье, не скрывая слез, выступивших на глазах, старик слушал говоривших о нем так, слоено дело шло о его жизни и смерти. Он и сам хорошенько не знал, правду или неправду сказала Степанида.
Степанида часто приходила на мельницу «убраться».
Она мыла полы, перетряхивала мешки, наводила идеальный порядок, а потом в доме нежданно появлялись ячменники и гречишники.
— Откуда? — спрашивал Кузьма.
Она сурово поджимала губы, смотрела ему прямо в глаза
— На базаре купила.
Где-то в глубине души он подозревал неладное, но ста-рался не задумываться над этим — так хорошо, так тихо, уютно и спокойно жилось ему около Степавиды.
Она и в молодости им верховодила, а в старости он совсем впал в зависимость от нее. Душой он одряхлел раньше, чем телом. Он еще легко ходил и стройно держался, но уже была в нем старческая тяга к теплу, покою, старческая робость перед женой и подчинение ей, которое они оба хорошо маскировали внешним проявлением его власти в семье. Вся жизнь его прошла гладко и однообразно. Он работал, слушался Степаниду, был счастлив в семье достатком, общим уважением и не задумывался о том, откуда и как пришло ему это счастье.
В этот вечер он испытал первое потрясение, первый жгучий позор; понял, что не дороги ему ни шифоньеры, ни диваны. Оттолкнулся от жены и всем своим сердцем, дряхлым и детским, потянулся к сыну. У него не было досады на сына. Он уважал его сильнее, чем прежде, и по-отцовски тосковал о его сыновьей близости.
С каждым новым выступлением колхозников Василию становилось все тяжелее. Несмотря на слова Яснева, он не поверил Стеланиде. Он чувствовал, что рассказ ее — ловкая увертка, но доказать ничего не мог.
«Запутала отца, хитрая баба! — думал он. — Запутала, а сама выскользнула, ужом вывернулась из рук. Знаю я это, а доказать мне нечем. Высказать все свои сомнения перед собранием? Да ведь что скажешь? Нельзя человека вором обозвать без доказательств, без фактов. И батю жалко. Ох, как жалко батю!»
Он крошил на столе все, что попадалось ему под руку. Не замечая этого, он ухитрился отломить дужку у колокольчика.
Он не слушал того, что говорили колхозники. Он видел, как согнулся отец, и не мог оторвать взгляда от его подергивающихся губ, от сухих добрых рук, которые так часто и так нежно опускались на мальчишескую голову Василия, а теперь беспомощно повисли.
«Пускай будет как будет!..» После этого собрания Степаяида соринки не вынесет с мельницы. Она теперь поутихнет.
Андрей осторожно, как у лунатика, взял из его рук чернильницу и поставил ее на противоположный конец стола.
Василий, беспомощный и ослабевший, спросил у него:
— Что ты скажешь? Что совесть твоя посоветует нам, Петрович?
Трудно было Андрею разобраться во всем происшедшем. И он не до конца поверил Степаниде, но видел, с какой любовью и уважением относятся к старику Бортни-кову односельчане, видел, как потрясен и как тяжко переживает свой позор старик.
«Если бы воровство было очевидно
Так думал Андрей и поэтому молчал во время обсуждения и поэтому на прямой вопрос Василия ответил:
— Я Кузьму Васильевича знаю меньше, чем колхозники, и советчиком в этом деле быть не возьмусь. Решайте, как найдете Нужным, товарищи, вам виднее! Если же вас интересует моя мысль по этому поводу, то я могу высказать. Думаю я, что Кузьма Васильевич прожил на глазах у всех долгую, трудовую, достойную уважения жизнь, и не будет он на старости лет позорить эту жизнь! Думаю я, товарищи, что честь Кузьме Васильевичу дороже пары гречишников. Думаю, что надо оставить Бортникова на мельнице, а во избежание толков и недоразумений всем посторонним, а в том числе и жене его, вход на мельницу строго-настрого воспретить.
— Да я и к порогу близко не подойду! — вскинула голову Степанида.
— Голосуй же, Василий Кузьмич!
Единогласно постановили Оставить Бортникова на мельнице.
После собрания Василий и Андрей вышли вместе. Когда они уже подошли к дому, Василий остановился.
— Погоди входить, Петрович… Я тебе что должен сказать…
Звездная ночь была тиха и безлюдна. Где-то проскрипели шаги, стукнула калитка. И снова все стихло. Молчал и Василий.
— Слушаю тебя, Василий Кузьмич.
Андрей всматривался в его лицо, полускрытое темнотой, перерезанное черной широкой полосой бровей.
— Вот я относительно чего… Не поверил я мачехе… Чистотка она, брезгуля, не станет она стряпать из гречихи, смешанной с гусиным пометом. Да и не в том дело… Нету у меня доверия к ним… Не к отцу— отец в стороне… К ней… Недаром она частила на мельницу то убраться, то мешки зашить.
— Факты у тебя есть?
— Если бы были, разве бы я так разговаривал!.. Фактов нет, а вот сосет меня что-то и не отпускает….
— Старик-то честный, говоришь?
— Не корыстный старик. Труженик старик, скорее себе руки обрубит, чем чужое возьмет. Сам так жил и нас тому учил.
— Работник ценный для колхоза?.
— Как бы все такие-то были! Сам слышал, как о нем колхозники говорили!
— Значит, вся вина его в слабости, в близорукости… А как ты думаешь, дальше он лучше или хуже будет работать?
— Горы ворочать будет… Я его знаю!
— А как с мачехой?..
— И близко к мельнице не подойдёт. Он ее не подпустит. Он мягок, пока до крайности не дойдет. А как дойдет, — железо! Не будет больше этого в ихнем доме.
Скрипнула дверь, и Авдотья в накинутом на плечи полушубке показалась на крыльце.