Желчь
Шрифт:
— Что это ты пророчишь? — замтилъ я. — Ограбилъ я, что ли, свою семью, что меня упрекать можно?
— Я не упрекаю, но согласись самъ, что почти нечмъ за Сашу платить въ школу. Ты впутался въ дло, когда въ нашемъ положеніи надо было благодарить Бога, что насъ не трогаютъ, не замчаютъ,
— Хорошій ты примръ подаешь дтямъ. Эгоизмъ, самый гнусный эгоизмъ проповдуешь! Ты, врно, изъ нихъ негодяевъ приготовить хочешь. Это, точно, поможетъ имъ нажить богатство и не разориться, какъ разорился ихъ дуракъ-отецъ. Погоди, они еще купятъ теб дорогихъ нарядовъ…
Несчастная жена задрожала, ее поразила моя желчная выходка. Я отвернулся отъ нея и ушелъ за перегородку. На ея лиц я впервые замтилъ зловщія, красныя пятна, и меня ужаснула мысль, что я самъ оборвалъ еще одну изъ нитей ея жизни. Я видлъ, какъ
— Маша, — сказалъ я жен:- прости меня!
— За что, мой другъ? — произнесла она голосомъ, который рзалъ мой слухъ; въ немь была кроткая, но холодная покорность. — Ты ни въ чемъ не виноватъ…
— Нтъ, я знаю, что я виноватъ!
— Мой другъ, я говорю, что ты не виноватъ. Я, вроятно, въ самомъ дл, такая слабая, такъ еще привыкла къ вншнему блеску, къ этимъ женскимъ тряпкамъ, что меня стоило попрекнуть ими.
— Нтъ, нтъ! — говорилъ я, слушая эти слова глубокооскорбленной женщины и зная, что каждая стремящаяся къ развитію женщина, сознавая слабость своего пола, не выноситъ ни малйшаго намёка на эту слабость со стороны мужчины.
— Я кругомъ виноватъ, я вполн чувствую…
— Ты такой добрый, мой другъ, — заговорила она. — Ты перенёсъ вс лишенія; я знаю, какъ ты выбился изъ нужды, ты и теперь выбьешься изъ нея, не падешь духомъ: но я слаба, я не успла, или, лучше сказать, не умла закалиться; я, какъ ребенокъ, любовалась твоимъ мужествомъ и попрежнему была малодушна. Только теперь я сознаю, что дйствительно меня занимали, можетъ-быть, тряпки, что я не стоила быть твоей союзницей, что я въ непростительномъ самообольщеніи считала себя равною теб. О, какъ бы много я дала, если бы было возможно воротить назадъ три дня и умереть тогда, а не теперь! — зарыдала она.
— Маша, Маша! — въ волненіи воскликнулъ я и припалъ къ ея рук своими губами.
Она наклонилась ко мн, цловала мою голову, мои глаза, ея слезы катились на мои руки, на мое лицо.
Въ эту минуту мы прощались съ прошлымъ; моя Маша самовольно, безропотно, съ неодолимой грустью, выходила изъ роли союзницы и длалась моей ученицей, рабой, а я не могъ всми силами міра передлать этого, возвратить былое. Эти поминки старой жизни ршили все. Я стать слдовать за больной женщиной-ребенкомъ, какъ нянька, какъ врный песъ, какъ рабъ, и все-таки чувствовалъ, что этотъ ребенокъ считаетъ себя и есть на самомъ дл слабе меня, ниже меня.
Сентиментальность! глупость! идеальничанье! Да, да, эмансипаторы женщинъ, такими словами встртите вы эти строки, и будете правы, васъ нисколько не потревожитъ, если ваша жена станетъ вашимъ ребенкомъ, вы требуете равноправности не для нея: вы рады тшить ее тряпками и играть роль повелителей.
А денегъ между тмъ было мало… Квартира, докторъ м лкарства для жены, вотъ т новые расходы, которые, во-первыхъ, принудили меня перемстить сына изъ дорогой школы въ гимназію, то-есть заставить его подлаживаться подъ характеры новыхъ учителей и подъ новую методу преподаванія; во-вторыхъ, заставили меня приняться давать уроки постороннимъ дтямъ, то-есть находиться постоянно вн дома, знать, что, при лежащей въ постели, раздраженной матери, дти постоянно будутъ безъ надзора. Черезъ два года жена умерла. Я остался одинъ съ дтьми, но съ какими дтьми? Съ сыномъ болзненно-раздражительнымъ въ длахъ, касавшихся лично его, и холоднымъ, безстрастнымъ въ длахъ, касавшихся другихъ людей. Съ дочерью
— Помилуйте, батюшка, — сказалъ онъ: — вы кандидатъ университета, а вышли въ отставку, поссорившись съ директоромъ, не выслуживъ ничего.
— Я заслужилъ честное имя и спокойную совсть.
— Но этимъ вы сыты не будете. На міръ надо смотрть трезво. A la guerre, comme `a la guerre! — говорятъ французы. Если у насъ отнимаютъ все и не даютъ ничего, то и мы не должны сентиментальничать. Вы хвалитесь своею твердостью, а въ сущности она просто слабость, непростительная слабость.
Я любовался въ это время его чиновническою, приличною наружностью, его невозмутимымъ спокойствіемъ, его умньемъ класть ногу на ногу, сидть удобно на кресл, ковырять перышкомъ въ зубахъ; онъ мн напоминалъ нашего директора и ужъ никакъ не могъ я признать въ немъ потомка дьякона Трофима Благолпова.
— Я васъ не упрекаю, — говорилъ онъ:- вы уже устарли для упрековъ, но, согласитесь, что вы ничего не могли сдлать со всми своими гуманными идеями. На что он годятся теперь, даже для васъ самихъ?
— Чтобы смло плевать въ глаза такимъ подлецамъ, какъ ты! — отвтилъ я, всталъ и…
Больше я не видалъ своего сына, больше у меня не было сына, я похоронилъ въ этотъ день своего Сашу. Тотъ Александръ Егоровичъ Благолповъ, котораго знаетъ весь городъ, какъ умнаго правителя канцеляріи, какъ богача, женившагося на глупой купчих, не мой сынъ. Въ этого зврски-грубаго, огрызающагося за малйшую царапину, нанесенную ему, давящаго безъ состраданія слабыхъ, ловко изгибающагося передъ высшими, въ этого зашибающаго копейку человка, я первый готовъ бросить камень: онъ мн чужой! Онъ, можетъ-быть, забрызгаетъ грязью, прозжая въ своей карет, мой заплатанный, покрытый пятнами, сюртукъ, но я нагнусь до грязи и пущу ею въ его блестящій форменный мундиръ, въ его блый, мастерски завязанный галстукъ, въ его приличную, выскобленную физіономію: онъ мн чужой!
На-дняхъ, мучимый, по обыкновенію, безсонницей, я блуждавъ ночью по улицамъ Петербурга. Было около трехъ часовъ ночи. Передъ моими глазами какой-то молодой человкъ начатъ взбираться по лстниц штукатуровъ на высоту десяти саженъ. Я зналъ, что это мошенникъ или человкъ, ршившійся на самоубійство, и не остановилъ его.
— Вонъ мазурикъ лзетъ, — сказалъ мн дворникъ, караулившій домъ.
— Да, — отвтилъ я ему.
— Разв подчаска позвать?
— Что жъ, позови, если хочется, — промолвилъ я и продолжалъ смотрть, какъ неизвстный мн человкъ взбирался на высоту.
Пришелъ подчасокъ, начала собираться толпа. Изъ дома высунулись отвратительныя заспанныя лица женщинъ въ ночныхъ чепцахъ, съ жиденькими косичками, съ полинявшими щеками, бровями, и пугавшія отсутствіемъ вынутыхъ на ночь зубовъ. За этими мегерами торчали еще боле отвратительныя физіономіи съ всклокоченными волосами, съ повисшими внизъ усами; это были мужчины, не проспавшіеся отъ вчерашнихъ попоекъ, отъ вчерашняго разврата. Я продолжалъ смотрть и даже нашелъ силы въ себ злобно улыбнуться при мысли, что и эти отвратительныя въ своемъ пьяномъ безпорядк головы требуютъ у кого-нибудь ласкъ и поцлуевъ, и требуютъ ихъ именно въ этомъ вид. Какъ отвратителенъ человкъ съ просонья! Ни одинъ зврь не измняется отъ сна и только человкъ въ минуту пробужденія носитъ на себ клеймо своей развратности, своихъ низкихъ побужденій. Въ эту минуту скверно смотрть на лучшаго друга! Толпа завела разговоръ съ неизвстнымъ человкомъ.