Железная женщина
Шрифт:
Речи начались, когда подали шампанское. Уэллс отвечал на них длинной, растроганной благодарственной речью; он сиял от комплиментов и признаний, аплодисментов и улыбок. Ему казалось, что вернулось то время, когда ему платили шестьсот фунтов за лекцию и триста тридцать за статью и зарабатывал он в год пятьдесят тысяч. Но в его речи прозвучали тайные ноты жалости к себе: он признался, что понимает, что жизнь идет к концу, и для него скоро настанет время «собрать свои игрушки и отправиться в постельку баиньки, как велит няня ему, маленькому Бертику. Праздник кончается».
Он говорил
Но пессимизм теперь иногда выходил наружу бесстыдно и неудержимо, в припадках раздражения, злобы, негодования. Чарльз Перси Сноу, поклонник Сталина, выбранный почетным доктором Ростовского-на-Дону университета, – а тогда молодой романист, в будущем подошедший ближе всех современных английских писателей к социалистическому реализму, пишет в своих воспоминаниях о Уэллсе, как он, Сноу, пришел к нему, ждал больше получаса в Приемной, а когда знаменитый писатель наконец вышел, то прямо подошел к окну и стал молча смотреть на идущий дождь, игнорируя гостя. Прошло довольно много времени.
– Вы женаты? – спросил Уэллс, все глядя в окно.
Сноу сказал, что не женат. Уэллс был угрюм и мрачен. Почему у него нет жены, которая бы смотрела за ним? «Почему, – спросил он Сноу, – ни у меня, ни у вас нет жены, которая бы смотрела за нами? Почему мы несчастнее всех других людей на свете?»
А в 1938 году, в Кембридже, они встретились опять, и был другой разговор: после длительного молчания, от которого наконец Сноу стало не по себе, Уэллс, внимательно рассматривая комнатные растения, стоявшие вокруг в кадках, спросил:
«– Сноу, вы когда-нибудь думали о самоубийстве?» Сноу сказал:
– Да, Эйч-Джи, думал.
– Я тоже. Но только после того, как мне исполнилось семьдесят лет».
Все эти годы он не мог убедить Муру выйти за него замуж. Но был один день, когда она уговорила его разыграть друзей, которые в угоду ему, а может быть, и бескорыстно, уговаривали ее выйти наконец за него замуж. Мура разослала около тридцати приглашений на свадебный банкет, и гости явились. Об этом веселом дне пишет в своих мемуарах английская писательница Энид Багнольд, которая перед этим банкетом уступила им на время свой дом для «медового месяца»:
«Когда он влюбился в Муру, он мне объяснил, в ее присутствии, величие любви человека в летах:
– Когда вы стары, – сказал он, сделав свое открытие несколько поздно, – вы выглядите дураком, если влюбляетесь в молодую женщину. – Мура подмигнула мне, и я удержалась, чтобы не сказать ему: вы могли бы сделать это открытие несколько раньше [намек
Когда мы пришли по его приглашению на свадебный обед в один из ресторанов Сохо, там был накрыт длинный стол, за которым мы все уселись. Я подошла к Муре, чтобы поздравить ее. Она спокойно улыбнулась: „Я не выйду за него. Он только думает, что я соглашусь. Я не такая дура. Пусть Марджери продолжает вести его хозяйство"».
Они появились под руку, когда все были в сборе. Поздравления, шампанское, веселье. Но в середине обеда Мура вдруг попросила слова и встала.
«– Все это была только шутка, – сказала она, – мы разыграли вас. Мы не венчались сегодня и не собираемся венчаться в будущем».
Такие шутки отвлекали его от постоянного чувства ужаса перед будущим – своим собственным: болезни, одиночество, смерть, и общим: надвигающаяся война, новые орудия разрушения и истребления, победа мирового фашизма. И особенно – шутки и серьезные темы. Была в лондонском Тавернклубе книга, где расписывались посетители, и Локкарт там однажды увидел запись, сделанную Джеком Лондоном в начале нашего столетия: «Ваш – вплоть до идущей на нас революции – Джек Лондон!» И приписку к этой записи Уэллса, сделанную значительно позже: «Никаковской тебе революции не будет!»
Этими шутками он несомненно отвлекал себя от тех угрюмых мыслей, которые не давали ему покоя ни во время первой войны, ни в 1920-х годах, когда Сталин встал у власти, ни в 1930-х годах, когда вышел на сцену Гитлер. Но в последнее время шутки уже не помогали ему, и все чаще находили на него припадки ярости, когда он говорил, или, вернее, выкрикивал, своим тонким, визгливым голосом злые, несправедливые, а иногда и просто детски нелепые вещи, как, например, когда Томас Харди и Голсуорси были награждены английским королем орденом Заслуги. Уэллс и присутствовавший при рассказе об этом Сомерсет Моэм были обойдены. «У меня достаточно гордости, чтобы не принять ордена., которым были награждены Харди и Голсуорси», – кричал в ярости Уэллс.
Эти припадки бешенства разрушали его прежнюю репутацию блестящего говоруна, когда его сравнивали с Уайльдом, Шоу и Честертоном. Люди теперь не всегда охотно подсаживались к нему в клубах, и он все чаще начинал чувствовать холод вокруг себя и обвинял в этом не себя, а клубы, в которые люди, видимо, переставали ходить, как когда-то. Он ругал с прежним запалом и королевский дом, и католическую церковь, но люди все меньше обращали на эти выпады внимание, что приводило его в еще большее раздражение. Он задирал людей, когда чувствовал, что они все дальше уходят от него.
Локкарт, записавший сцену с орденом Заслуги, добавляет от себя, как обычно, искренне и спокойно, без осуждения Уэллса, но и без восхищения им, следующие строки:
«Бедный Эйч-Джи! 1930-е годы были к нему жестоки. Он предвидел нацистскую опасность, которую многие тогда не видели. Он стал пророком и памфлетистом, и его книги в этом новом стиле не раскупались, как раскупались его романы, написанные в молодости и в последующие годы. Он вообще был во многих отношениях настоящим провидцем, но у него было особое умение гладить своих лучших друзей против шерсти».