Железная женщина
Шрифт:
Три самостоятельные путаницы запутывали интервьюера и, может быть, даже ее самое: первая касалась ее свидания с мужем, Бенкендорфом, когда она призналась ему, что любит другого (Локкарта), а он, муж, в это время был на войне. С опасностью для жизни она поехала к нему, чтобы только сказать ему об этом. Он ушел от нее и был убит.
Вторая касалась ее двух арестов в Петрограде (о первом, в Москве, она, видимо, забыла). Горький два раза ее спас, причем первый арест был за побег за границу (это был третий арест, второй был за фальшивые продкарточки, когда она Горького еще не знала).
Третья путаница была с Кембриджем. «Я кончила Кембридж», – сказала она, и это могло значить и Кембриджский университет, где Мура не училась, и – может быть – курсы английского языка для молодых иностранных барышень, где Мура пробыла одну зиму.
Эти путаницы напоминают ее разговор с Луи Фишером о прощании с Горьким перед
Она родилась между 1890 и 1900 годом, то есть она принадлежала к тому русскому поколению, которое на три четверти было уничтожено – сперва первой войной, потом войной гражданской. Часть уцелевших погибла в «красном терроре», не приняв Октября, а остальные, принявшие, – в чистках. Многие из тех, что ушли в эмиграцию, не зная иностранных языков, оказались деклассированными париями, а некоторые вообще недоучились, потому что не успели. Рожденные в начале последнего десятилетия прошлого века, они родились слишком рано, чтобы принять меняющуюся Россию, а те, которые родились в самом конце его, старались уйти в западную жизнь, и некоторым это удалось. Были, однако, и другие, – и их было немало, – которые закончили свои, еще не старые, жизни в германских лагерях смерти. «Погибнуть» в те времена и в России, и в Европе не всегда значило умереть, это очень часто значило: продолжать жить, но быть раздавленным войной, тюрьмой, ссылкой, отверженностью, нищетой, одиночеством, изгнанием. Рожденные рано оказались травмированы потерями, рожденные поздно – не окрепли достаточно, чтобы начать новую жизнь на Западе, измениться и вырасти вместе с веком. И Мура, как тысячи других, должна была потеряться, если бы каждый день, каждый час не был борьбой, не вызывал бы на поединок. Она, наследница, как и миллионы других, уродливых принципов прошлого, калечащих табу и викторианских суеверий XIX века, была приготовлена к жизни ее класса, легкой, сытой, праздной и бессмысленной, и затем – выброшена в мир, где все трещало, и рушилось, и строилось и где в течение пятидесяти последующих лет новые люди, и новые идеи, и новые способы борьбы и выживания, и уничтожения, и обновления изменили и омолодили мир. В этом мире старая ветошь шести или семи европейских монархий развалилась, понятие «великодержавности», в которой она была воспитана, исчезло, а «великие люди» стали либо в грош не ставить свое величие, либо использовали свое величие для уничтожения себе подобных.
Ей предстояло, как всему ее классу, узнать бездомность, страх, милостыню, безумие, самоубийство; вокруг нее шла трагедия исторического масштаба, отраженная, как в метафоре, в ее бегстве по льду Финского залива из карельской тундры в Европу. Но она не цеплялась за свое сладкое и лживое прошлое, не притворялась беспомощным паразитом, не пряталась от предложенных ей судьбой задач, не оправдывалась женской слабостью в сделанных ошибках.
Лгала ли она о себе легко и просто или, наоборот. – трудно и мучительно? Она придумала свой аристократизм, но она в то же время всем своим поведением открывала о себе людям больше, чем многие вокруг нее, и, хотя и сожгла все свои бумаги, оставила по себе след. Она не скрывала ни своего возраста, ни своего чудовищного веса, ни потребности в выпивке, все больше с годами хвастая знаменитыми любовниками и знаменитыми друзьями, и славными предками, получавшими титулы из рук царей, и бабками-красавицами, которых обессмертили поэты; кряхтя от артрита, она поднимала широкие юбки и показывала свои громадные, опухшие колени, говоря, что иногда не может вспомнить улицу, на которой живет, признаваясь, что больше всего на свете она теперь любит вкусно и тяжело поесть, много и сладко выпить.
Она росла среди людей, которые жили (или делали вид, что живут) для спасения в будущей жизни, веря в ее награды; затем она жила среди людей, которые жили для будущих поколений, веря (или стараясь верить), что мир идет к сияющему для всех и каждого прогрессу; но она сама жила для данной минуты и иначе жить не умела, она жила для самой жизни и в этом видела один-единственный ей понятный смысл.
Осенью 1974 года она переехала в Италию, и два месяца спустя, 2 ноября, в лондонской «Таймс» было напечатано известие
Она была третьей дочерью сенатора графа И. П. Закревского, – писала «Таймс», – который был известен своими многочисленными заслугами в администрации, в царской армии и при дворе; он имел родовые земли около Киева и дома в Харькове и Петербурге. Он принадлежал к самому высшему обществу столицы, будучи одновременно и членом Государственного совета. Либерал и страстный защитник Дрейфуса, не раз требовавший от Сената встать на защиту этого последнего, он был исключен из этого высшего в царской России учреждения за свой либерализм.
Картина последней встречи Муры с И. А. Бенкендорфом, которую она дала в свое время своему старому другу, автору некролога, дается им на туманном фоне революционного лета 1918 года, когда она пошла пешком из Петрограда в Таллинн прощаться с ним и признаться в своей измене ему с английским агентом, после чего он, видимо, с отчаяния, пошел туда, куда ему ходить не следовало, и был застрелен – не то белыми, не то красными.
Некролог давал историю ее ареста (не то эстонцами, не то русскими), ее знакомства с Горьким и переселения Муры в его дом, вместе с преданным поваром графов Закревских, который теперь становился поваром Горького и его семьи, хозяйством же – и поваром – в доме заведовала бывшая жена писателя.
Затем Мура живет у Горького в Италии, наезжая время от времени в Англию и Эстонию. В 1933 году Горький решает вернуться в Советский Союз, но она отказывается последовать туда за ним и поселяется в Лондоне.
Ей не представляло трудности найти работу переводчицы, и Уэллс и многие другие известные люди помогли ей в этом. Театральные деятели и издатели нуждались в ее советах. Она несколько лет была постоянной ассистенткой сэра Александра Корды. Здесь мы опускаем историю несостоявшейся свадьбы с Уэллсом, когда Мура грозила Уэллсу, едучи с ним в такси, что выбросится на ходу из машины, если он будет настаивать на венчании. Затем автор некролога рассказывает, как Мура жила в последние годы, куря бесчисленное множество сигар, поглощая бесчисленные рюмки крепких напитков:
«Она могла перепить любого матроса… Среди ее гостей были и кинозвезды, и литературные знаменитости, но среди них также бывали и скучнейшие ничтожества. Она была одинаково добра ко всем.
Она оставила после себя более тридцати книг, сотни заметок, рисунков и конспектов. Она умела необычайно быстро восстанавливать свои силы. Тучная, с широким, красивым лицом, она всюду привлекала к себе внимание… Ее близким друзьям никто никогда не сможет заменить ее…»
Как в некрологе «Таймс», так и в некоторых мемуарах современников иногда попадаются подробности о Муре в последние годы ее жизни. Они говорят о ее даре рассказчицы, забавной, остроумной, яркой и оригинальной. Гарольд Никольсон в своем дневнике писал, что она была «одним из самых очаровательных существ, которых [он] в жизни знал». Но как ни восхищаются люди ее способностью быть блестящей и увлекательной, нигде нельзя найти сути, о чем были ее рассказы, в чем был их смысл и интерес, о чем писала она по утрам, лежа в постели, с пером в руке и бумагами, рассыпанными по одеялу? Как она судила и о чем? Кто были герои ее рассказов? В чем именно состояла ее занимательная, живая беседа? Это осталось никем не отмеченным.
Возможно, что, как и некоторые другие устные рассказы в передаче мемуаристов давно прошедших дней, кажущиеся им полными искр ума, наблюдательности и юмора, Мурины рассказы нам сегодня показались бы бледными, никчемными и тривиальными (как и ее письма). Возможно, что нужна была ее колоритная фигура, чтобы они дошли до слушателя: широкие юбки, бас, телефон, который она любила держать между коленями, бутылка, толстая мужская палка, на которую она опиралась при ходьбе. И мемуаристы обходят их, чувствуя всю их эфемерность, и дают им рассеяться, как рассеялся дым ее сигары.