Железный Густав
Шрифт:
— А не мелковаты ли? — спросила она в окно.
— Мелковаты? — крикнул отец. Он рассердился не на шутку. — Да уж не мельче тебя! Пошли, Рабаузе! Помоги мне ввести их в конюшню. У нас теперь закипит работа! Мелковаты — она хочет, чтоб в войну в извозчичьи дрожки запрягали слонов. Мелковаты…
Он задохнулся и в новом приступе раздражения крикнул наверх в окно:
— С ужином меня не ждите! Ешьте сами! У меня работы по горло.
— Семнадцать коней, — сказал Рабаузе. — Можно опять двадцать пролеток в город посылать, а
— Правильно! — поддержал его Хакендаль. — То же самое и я подумал, а послушать эту женщину, так они мелковаты!
— Против наших старых лошадей они, конечно, помельче будут, — осторожно заметил Рабаузе.
— «Помельче»! — с горечью возразил Хакендаль. — Ерунду ты мелешь, Рабаузе! Ведь это же русские лошади, настоящие пони — смекаешь, садовая голова! Мелковаты? Разумеется, они мелковаты, иначе мы бы их в глаза не видели, их всех забрало бы военное ведомство.
— И то правда! — согласился Рабаузе. — Пони! А ведь я как-то видел таких, хозяин, в цирке Ренца…
— В цирке! Это ты тоже зря болтаешь, Рабаузе! Сказать «в цирке» — это все равно как моя жена говорит «мелковаты». Ведь у нас здесь не цирк!
— Верно, хозяин! Я и говорю: какв цирке!
— Ну, ладно, а я было подумал, уж не дудишь ли ты в одну дуду с моей женой. Так вот что я решил, Рабаузе! Упряжь отдадим переделать. А иначе с этих недомерков она спадать будет. Так что в первую голову зовем шорника. Да и без кузнеца не обойтись, крючки на оглоблях придется переставить…
— Но ведь это будет стоить кучу денег, хозяин, а как настанет мирное время да будут у нас опять настоящие лошади…
— Да, но сейчас не мирное время, сейчас война, Рабаузе! И я перестраиваюсь на войну. Я все ждал и ждал, когда наступит мир, а теперь уже и не жду. У меня теперь прочно война, а я и в войну хочу иметь какое-то занятие, а не просто сидеть и ждать. Я радуюсь, что снова у нас пойдет работа. А ты разве не рад? Ну, что это была за жизнь с пятью одрами?..
— Я тоже рад. Еще бы! Голодными эти недомерки у нас сидеть не будут, даже если на одни талоны овес покупать…
— Верно, Рабаузе! А будет с овсом туговато, такой недомерок и сеном обойдется, в России они будто одну солому жрут, сказывал Эггебрехт. Но только у меня этого не будет, у меня кто работает, тот должен есть.
— Прокормить их обойдется недорого, и если они еще стали вам недорого, потому как мелковаты, хозяин…
— «Мелковаты»! Теперь и ты говоришь мелковаты— в одно слово с моей женой! Я тебя не понимаю, Рабаузе! Ну как они могли обойтись недорого, когда лошадей нет в продаже? Кто же их станет сбывать по дешевке? Сам подумай, Рабаузе…
— Нет, по дешевке их сбывать не станут, это вы верно сказали, хозяин!
— Дорого за них взяли, Рабаузе! Так дорого, что я сперва хотел уйти от Эггебрехта. А потом отдумал, Рабаузе! Мне нужна работа, если б
— Правильно вы рассудили, хозяин…
— Между нами, Рабаузе, только жене моей не передавай, я заплатил Эггебрехту за эти семнадцать недомерков больше, чем получил за своих двадцать семь красавцев коней!
— Господин Хакендаль!..
— Ну, да ладно, хватит об этом! Я тебе ничего не говорил! Когда мои двадцать пролеток снова выедут со двора, я и думать забуду про деньги. У меня душа не нарадуется, чуть вспомню, как люди будут глазеть на мои двадцать дрожек. И станут промеж себя говорить: «Да, Густав — он железный! Его ничем не проймешь, все равно как Гинденбурга. Он железный!» И тогда я порадуюсь…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
НЕСКОНЧАЕМАЯ ТРУДНАЯ ПОРА
Этой ночью портниха Гертруд Гудде проснулась в испуге. Она прислушалась: за окном завывал ветер, суровый ветер, беспощадный к тем, у кого нет вдосталь топлива и еды. Она вздрогнула и глубже забилась усталым телом в теплую постель.
И тут же снова вскочила и зажгла свет. Может, это Густэвинг позвал ее? Выбравшись из тепла постели в ледяной холод комнаты, она подошла к его кроватке; но Густэвинг спал спокойно. Он лежал на боку. Из ворота ночной рубашки высунулось костлявое синеватое плечико. Осторожно, чтобы не разбудить, натянула мать на него одеяльце. Длинный острый носик выделялся на детском личике, ручки — как палочки, вряд ли на них наберется и грамм мяса.
Она видела, сотни раз видела за последнее время, как месяц за месяцем, неделя за неделей тает ее сыночек. Тяжело вздохнув, с чувством бессильной нежности она еще раз подоткнула одеяло вокруг худенького тельца. И вернулась в теплую постель.
Она старалась опять заснуть. Ведь только два часа ночи. Она лежала и прислушивалась к ветру, который здесь, на высоте пятого этажа, рвал и сотрясал окна, словно она живет не в каменном городе Берлине, а далеко, далеко, на открытой равнине, где дома отданы во власть суровых бурь.
Ей живо вспомнилось, как ветер рвал и сотрясал их утлый домик на острове Хиддензее. Детьми они подолгу лежали без сна, слушали, как на ближнем, западном, берегу грохот прибоя смешивается с ревом бури, и, как всегда, думали о том, что их отец сейчас борется с непогодой где-то у Арконы, на ловле сельди, или в рыбачьих становищах на промысле камбалы. Она вспомнила, как они перешептывались, лежа в кроватях, обсуждая свои такие важные и нехитрые детские приключения — находку янтаря или встречу с гусиным стадом, — и никогда не говорили об ушедшем в море отце. Их удерживал безотчетный суеверный страх. Но они не переставали о нем думать, и неотвязные мысли, казалось, придавали буре черты живого существа, словно это лютый враг, преследующий отца, и ему нельзя рассказывать, что отец далеко в море.