Железный век (сборник)
Шрифт:
— Ну ты и надрался вчера! Ты же, вроде, не добавлял. Неужели тебя так со ста пятидесяти грамм развезло? Должно быть, с непривычки, да и товар неразбавленный. Слушай, а ты что, в самом деле вчера киноварь выпил?
— Ну… — сказал Сергеев.
— Может тебя с нее так и повело… Зря ты. Хотя сейчас, кажется, все сроки для отравления уже прошли. Но все равно, зря. Опасно ходишь, другой раз сорваться можно.
Сергеев молча поднялся, нетвердо ступая, прошел в техническую палатку. Железный ящик был открыт, три литровые бутыли, содержимое которых экономно расходовалось на протирку находок при первичной реставрации, были пусты, только на дне
В этот день рабочие выходили на объекты неохотно, с опухшими лицами и тяжелыми головами. Расходились по местам, стараясь не смотреть в глаза Сергееву. А самого Сергеева мучило другое. С Константином Егоровичем он как-нибудь объяснится, а вот как быть с камнем? Последнее, что твердо запомнил Сергеев, было зрелище камня, с легким шипением исчезающего от прикосновения жидкости. Ни одно вещество на свете не способно растворяться так быстро. Значит, речь идет уже не о погубленной археологической находке, а о похороненном открытии. А если это действительно камень мудрецов? Тогда впереди триста лет угрызений совести и отчаянных попыток повторить то, что не удалось лучшим из адептов за семьсот лет существования алхимии, и что каким-то чудом сделал никому неведомый герметик из православной Волыни. И еще впереди предсказанный Конрадом кошмар кащеевой жизни, когда умирают все, кто был дорог тебе, меняется самая жизнь, а ты остаешься древней диковиной, словно допетровский стрелец, объявившийся посреди проспекта Калинина.
Коленька Конрад переживал случившееся по-своему. Он измучил Сергеева, уговаривая его признаться, что камень он подменил, а в спирт всыпал порошок какой-то краски. Демонстрировал изнанку своих фокусов и, заглядывая в глаза, спрашивал:
— Ты ведь так сделал? Да?
— Я бросил туда камень, а потом выпил, — бесцветным голосом отвечал Сергеев.
Коленька скатал в город, привез баночку с чистой металлической ртутью. Порошок киновари из линзы разбегался по зеркальной поверхности, не оказывая на нее никакого действия. В припадке самобичевания Коленька признался, что про унцию он действительно выдумал, на самом деле унция оказалась двадцать девять целых и восемьдесят шесть сотых грамма. Но и точно взятые навески ртути и порошка реагировать не хотели.
Коленька разжился где-то спиртом (Сергеев наотрез отказался выдать хотя бы каплю из оставшихся двухсот миллилитров), но киноварь, не растворяясь, ложилась на дно темно-красным слоем. Второго камушка в линзе тоже не было.
Из города вернулся Алпатов. Добиться продления сроков ему не удалось, теперь раскопки надо было срочно консервировать до следующего сезона, а лагерь сворачивать. Алпатов был расстроен, и потому, вероятно, объяснение с ним прошло для Сергеева относительно безболезненно, хотя злосчастного ключа Сергеев, к тайному своему удовольствию, лишился надолго, а может быть, и навсегда.
Началась предотъездная сутолока, и произошедшее отходило на задний план. Полно, да и было ли все это? Разве могут минералы растворяться с такой легкостью? Спирт они выпили — его грех, а все остальное… да чего не привидится человеку с пьяных глаз!
Стучали колеса, за окном пробегали знакомые места, и Сергеев успокаивался. Не коммутируют в сознании красный философский камень и до мелочей знакомый, нелепый, двухэтажный Витебский вокзал с его короткими платформами, усеянными крошечными, совершенно археологическими лючками с литой надписью: "Инженеръ
В прихожей Сергеев скинул рюкзак и принялся расшнуровывать до смерти надоевшие за два месяца кеды. Он старался действовать потише, но Наташа все равно услыхала его возню, выбежала в коридор и, счастливо взвизгнув, повисла на шее у не успевшего до конца распрямиться Сергеева.
— Приехал! — повторяла она. — Наконец-то! А загорел-то как! Поправился! Похорошел! Слушай, да ты прямо помолодел, честное слово, экспедиции тебе на пользу. Ей-богу, помолодел!
Сергеев побледнел и слабо пробормотал:
— Не надо…
Миракль рядового дня
День начинался обычный — невеликий праздник святого Стефана, и жизнь шла будним порядком, только маленький Стефан бегал по случаю именин в новой, специально для того сшитой рубахе, да Ханна торопилась дошить штаны Якову. Это тоже был подарок имениннику: старые яковы штаны должны были отойти Базилю, и тогда базилевы порты, из которых он напрочь вырос, станут первой мужской одежей Стефана. Еще к вечеру готовился пирог. И ничто поначалу не предвещало чудес, но к полудню явилось знамение. Тяжко ударило вдруг в безбрежно голубеющем небе, грохнуло, но не трескучим грозовым раскатом, а словно сам Антихрист хлопнул единожды в ладоши, или лопнул туго надутый бычий пузырь, да так лопнул, что качнулись деревья, дрогнули дома, а улежавшиеся за годы бревна стен заскрипели, укладываясь по-новому. Разом смолкли птицы, зато собаки со всех дворов завыли, скликая беду. И с треснувшего неба ответно завыло, ровным утекающим звуком.
Малыши, разбредшиеся между сараев, разом кинулись домой, а Лидия старшая дочь Атанаса, оставила колыбель с новорожденным братом и метнулась зачем-то собирать развешенное после стирки белье. Ханна, кинув рукоделье, плеснула воды в открытый дворовый очаг, на котором кипела к ужину похлебка, и принялась сгонять во двор домашнюю птицу. Других взрослых возле дома не случилось, так что растерянность и испуг Ханны тут же передались младшим. Несколько малышей разом заревели, добавляя шуму в общий переполох. Удаляющийся небесный гул растворился в гомоне, но этого уже никто не замечал.
— Дети, домой! — надрывно крикнула Ханна, распахивая двери.
Но на пороге, загораживая проход, стоял Матфей — глава семьи: отец, дед и прадед всех живших на хуторе. По старости дед Матфей уже не выходил из дому, лишь по горнице ковылял, опираясь на палку, но слово его было законом и для маленьких, и для бородатых. Ханна остановилась было, но Матфей, сдвинувшись к косяку, проговорил:
— Детей загоняй, а птицу — обожди.
Сам же, приставив ко лбу ладонь, оглядел чистое небо, дорогу со спящей пылью, двор. Поймал за плечо Лидию, спешащую с ворохом тряпья, развернул назад.
— Раскудахтались, — проворчал он, хотя при появлении деда все разом затихли, даже Стефан и прадедов любимец — малыш Матфей-Матюшка примолкли. — И огонь залила, — продолжал дед, — а народ с поля вернется, чем кормить будешь? Страхом твоим? Видишь же — нет ничего.
Ханна вернулась к очагу, наклонилась, отыскивая незагашенные угли. Дед Матфей медленно спустился с крыльца, уселся на завалинке, окидывая сторожким, не потускневшим с годами взглядом дальние и ближние окрестности, потому что хоть и отчитал молодуху за переполох, но сам был неспокоен.