Желтоглазые крокодилы
Шрифт:
— Ты такая красивая в этом переднике…
— Комплименты тебя не спасут.
— А я такая уродина.
— Надеюсь, не это тебя пугает.
— Откуда в тебе столько упрямства, от матери?
— От жизни… Ну что ты резину тянешь? Все думаешь увильнуть? Отвечай.
Жозефина подняла взгляд на Ширли и, зажав ладони коленями, начала говорить, быстро, сбивчиво, повторяя одно и то же:
— Мне страшно, я всего боюсь, я комок страха… Мне бы хотелось умереть, здесь и сейчас, чтобы ничто меня больше не волновало.
Ширли смотрела на нее, подбадривала глазами: давай, давай, точнее.
— Я
Давай, говорил взгляд Ширли, а ручка мельницы все вертелась, давай, вскрой нарыв, скажи мне, что же самое страшное… что мешает тебе повзрослеть, стать той самой Жози — великолепной, непобедимой, не знающей себе равных в своем Средневековье, среди мрачных соборов, крепостей и сеньоров, вассалов и торговцев, дам и девиц, клерков и прелатов, колдунов и виселиц — той самой Жози, которая так чудесно рассказывает о средних веках, что иногда мне хочется туда вернуться… Я чувствую в тебе какую-то травму, панический страх, страшный груз, что пригибает тебя к земле и мешает идти. Я давно хочу это понять, вот уже семь лет мы живем на одной лестничной площадке, ты приходишь ко мне попить кофейку и потрепаться, пока его нет дома…
— Давай, — прошептала Ширли, — выкладывай.
— Я такая некрасивая, просто уродина. Мне кажется, меня такую никто больше не полюбит. Я толстая, не умею одеться, не умею причесаться как надо… И скоро начну стареть…
— Ну, все мы когда-нибудь состаримся.
— Нет, я состарюсь в два раза быстрей. Ты же видишь, я даже и не пытаюсь что-либо изменить, я махнула на себя рукой… Я точно знаю.
— И кто же внушил тебе эти мрачные мысли? Неужто он, перед тем как уйти?
Жозефина всхлипнула:
— Да мне и так все ясно, без посторонней помощи. Достаточно взглянуть в зеркало.
— И что дальше? Что для тебя страшнее всего на свете? С чем именно ты боишься не справиться?
Жозефина вопрошающе взглянула на подругу.
— Не знаешь?
Жозефина покачала головой. Ширли долго смотрела ей прямо в глаза, потом вздохнула:
— Вот когда ты поймешь, что за страх лежит в основе всех твоих страхов, ты перестанешь всего бояться и станешь собой.
— Ширли, ты говоришь, как прорицательница…
— Или ведьма. В средние века меня бы сожгли на костре!
И правда, странное зрелище представляли собой эти две женщины на кухне, среди дымящихся кастрюль с подпрыгивающими крышками: одна, обвязанная фартуком, прямая как струна, сжимает между длинными ногами ручную кофемолку, другая — красная, вся какая-то скукоженная, помятая, говорит неохотно, поеживается, словно от холода, потом вообще замолкает — и падает на стол, рыдает, рыдает, а та, высокая, удрученно смотрит на нее, протягивает руку и гладит по голове, как испуганного ребенка.
… — Какие планы на вечер? — спросила Беранжер Клавер у Ирис Дюпен, отталкивая кусочек хлеба подальше от своей тарелки, — если никаких, можем вместе сходить к Марку на вернисаж.
— Нет, у меня семейный
Раз в неделю они встречались в этом модном ресторане — на других поглядеть, себя показать, а заодно и поговорить. Вон за тем столиком шушукаются политики, обмениваясь ценной информацией, там — начинающая актрисулька встряхивает пышной гривой, обольщая режиссера, вон модель, а вот еще одна, и еще — плоские, как доски, и ноги едва помещаются под столом, а вон завсегдатай, один за столиком, как крокодил в засаде, подстерегает свежую сплетню.
Беранжер придвинула обратно кусочек хлеба и принялась нервно крошить его на стол.
— Всем так и хочется меня подловить. Они будут пялиться на меня так, будто пульс мне измеряют на глаз. И ничего ведь не скажут, я их знаю! Как же, воспитание не позволит! А сами так и ерзают от нетерпения: «Как она там, милашка Клавер? Верно горюет, что ее бросили? Небось уж готова себе вены вскрыть?» Марк будет расхаживать под руку с новой подружкой… А я буду сходить с ума… От унижения, бешенства, любви и ревности.
— Не знала, что ты способна на такие сильные чувства.
Беранжер пожала плечами. Разрыв с Марком был, что бы она ни говорила, достаточно болезненным для нее, и вовсе не стоило бередить эту рану публичным унижением.
— Ты же их знаешь! Все будут следить исподтишка. И потешаться надо мной.
— Веди себя естественно, и все отстанут. У тебя, дорогая, так натурально получаются злобные гримасы, что тебе даже усилий прикладывать не придется.
— И не стыдно тебе так говорить?
— Только не пытайся выдать уязвленное самолюбие за любовь. Эта история тебя оскорбляет, но не ранит.
Беранжер раздавила комочек хлебного мякиша большим пальцем, скатала из него длинную темную змейку и оставила ее извиваться на белой скатерти; подняв голову, она бросила ненавидящий взгляд раненой хищницы на подругу, которая в этот момент наклонилась, чтобы достать из сумки растрезвонившийся телефон.
Беранжер колебалась: продолжать ли ей плакаться на свою горькую судьбу или нанести ответный удар? Ирис положила замолкший телефон на стол и смерила ее насмешливым взглядом. Беранжер решила дать сдачи. Отправляясь в ресторан, она обещала себе держать язык за зубами, обещала себе оградить подругу от настырных слухов, наводнивших Париж, но Ирис уколола ее так равнодушно и презрительно, что выбора не оставалось: нужно разить в ответ. Все ее существо взывало к реваншу. В конце концов, убедила она себя, пусть лучше узнает от меня, а то весь Париж об этом говорит, а она не в курсе.
Не первый раз Ирис обижала ее. Более того, последнее время она почему-то делала это все чаще и чаще. Беранжер осточертела легкомысленная, рассеянная жестокость Ирис, которая резала ей правду-матку тоном училки, объясняющей простейшие правила туповатому ученику. Она потеряла любовника — это так; она скучала с мужем — это тоже правда; она совершенно не справлялась с четырьмя детьми — это, конечно, неприятно; она собирала сплетни и слухи — ну, понятное дело… и все же никто не смеет травить ее безнаказанно. Однако спешить не следовало, надо подготовиться, прежде чем выпустить свою отравленную стрелу; подперев щеки ладонями и широко улыбнувшись, она заметила: