Желтые глаза
Шрифт:
Я в ярости хлопнул дверью: их игры меня достали. Нежность, которую я испытывал по отношению к Луи всю осень, неожиданно пришла мне на память и, словно кусок отвратительной пищи, застряла у меня в горле. Они оба смеялись надо мной. Анна даже призналась, что они несколько раз занимались любовью в то время, и что внешнее спокойствие, которые мы испытывали с момента поселения в Совабелене, было вызвано тем, что она занималась любовью с мальчиком. Одновременно она влюбилась в одного из школьных товарищей Луи, которому было обещано, что она переспит с ним при первой возможности.
– А Ив Манюэль? – спросил я самым глупым образом.
– Он виделся с ним два или три раза. Что тебе до этого? Он возвращается от него опустошенным…
Я попытался снова взяться за работу. Мне вернули рукопись, на которой красовались пометки издателя, и я был шокирован этикеткой, прилепленной к серой упаковке. Я много раз получал свои тексты в такой же упаковке, так же заботливо перевязанные Эрнестом, милым старым Эрнестом, знавшим Жироду, Мориака, Морана и Мальро; я изучил всю последовательность его движений, знал то, как он давал указания курьеру, как упаковывал и перевязывал
Часть четвертая
I
В январе случился счастливый прорыв: мы отправились на каникулы в Энгадин. Была живая и чистая пора. Мы остановились в Силе, в гостинице «Крона», в которой зеркала, стеклянные двери, люстры создавали впечатление ледяного дворца на вершине сказочного холма. Я перестал вычитывать старую рукопись и принялся за новую, желая сочинить еще одну книгу. Дело пошло на лад.
Я вновь смог смотреть на Луи без страдания и наслаждаться красотой Анны.
Именно Анна предложила мне съездить на три недели в Силь. Впрочем, она не настаивала. Мы уложили наш скромный багаж и взобрались на гору. При гостинице был большой сад, где росли лиственницы и сосны. Голубой небесный свет отражался на снегу, и воздух принимал мое тело.
Мы мало ели, много гуляли по парку, возвращаясь с прогулок с горящими лицами и тяжелым дыханием. Мы, Анна и я, закрывались в нашей комнате, пока Луи принимал ванну. Потом я спускался работать в гостиную, а Анна занималась мальчиком. Дни заканчивались бесхитростно и красиво. Я оставлял рукопись и приходил в зал, где метрдотель незадолго до моего прихода зажигал лампы; их свет отражался в больших стеклянных дверях с золочеными косяками, я смотрел, как последний луч солнца краснеет на вершине горной гряды, на которую уже наползала тень.
Понемногу салон наполнялся людьми. В большинстве своем они были такими же молчаливыми, как и мы, с отсутствующими лицами, они входили совсем тихо. Я расценивал их появление, как признак хорошего тона. Я садился за маленький игорный стол. В это время наверху, в тридцатом номере, Анна и Луи, должно быть, спали друг с другом; потом они спускались к обеду. Я заказывал фруктовое мороженое и медленно лизал его, вспоминая тот стих, который часто цитировал
Наблюдать за игрой… Быть чужим, приближаться, садиться в кресло на расстоянии нескольких шагов от играющих: мое воображение подсказывало мне, что между мной и этой парой всегда будет сохраняться определенная дистанция. Я смотрел на их руки, почти прозрачные в последних лучах солнца, вежливо перекидывавшие друг другу карты. Они и я. Когда другие дети играли в саду, я уходил к решетке и смотрел на девочек, купавшихся в тазах с водой, или на сухие листья и маленькие лепестки, падавшие с деревьев; подростки шумели, возились, и мои родители уводили меня в молитвенный зал. Этот уход. Я пытался представить других ребят на своем месте, их, смеющихся, дерущихся друг с другом, как позже я смотрел на тех, кто закапывал или сжигал своих мертвецов, на тех, кто желал, тех, кто занимался любовью за стеной или за окном случайного отеля… В моменты подобных воспоминаний или зрелищ я часто думал о Клер Муари. Первый раз я подумал о ней в день нашего прибытия: я сидел в кресле в гостиной, я смотрел на горную цепь, и солнце над горами забавным образом напомнило мне цвет ее волос. Тот же цвет. Синева неба, рыжие вершины… Она была любима. Она знала это. Ее рыжие волосы, зеленый взгляд, ее слова, ее слюна и ее плоть навсегда остались в сердце и в теле Луи.
В салон спустилась Анна, потом Луи. Я посмотрел на них, листая страницы журнала, изучая золотую книгу отеля. Оба еще были полны своей любовью, уверенные в том, что их тайну никто не знает. Зеркала отражали желтые лучи. Оконные рамы горели.
Изучать чужую любовь… Один мой друг, врач, говорил, что вид смерти вызывает в человеке странную дрожь подобную той, что испытывает вуайерист. Я слушал его (он рассказывал о том, как долгое время работал в раковых отделениях больниц), меня впечатляла сила его рассказов. Воспоминания о пережитых зрелищах заставляли дрожать его голос. Анна и Луи сгорали в своей игре, и мой собственный голос задрожал, когда я попытался сказать им несколько обычных фраз. Метрдотель развел огонь в камине. Мы стали обедать. Я наблюдал отблески пламени на лицах и руках моих близких, представляя, какое наказание они испытают потом. По завершении обеда я испытывал сильнейшее нетерпение, стремясь уединиться с Анной, но скрывал свои чувства, прятал их внутрь, разглядывая наших соседей, чьи одежды, драгоценности, взаимопонимание казались мне забавным сновидением.
За ближайшим к нам столиком сидел мальчик и рядом с ним его семья; я заметил этого мальчика потому, что у него было плоскостопие. Я узнал, что его зовут Давид Стерн. Ему было почти столько же лет, сколько Луи. Метрдотель объяснил мне с загадочным видом, что семья Стернов происходит из крупного рода цюрихских банкиров, и что они бежали из Польши во время войны, спасаясь от преследований нацистов.
Я видел, как Давид Стерн медленно идет к своему месту, тяжело поднимая свои огромные ноги – специальная обувь делала ступни мальчика огромными; тройные подошвы черных ботинок блестели на ковре комнаты. Родители постоянно сопровождали мальчика, который наклонял голову и рассматривал уже сидевших в гостиной постояльцев с каким-то болезненным чувством.
Давид Стерн был красив: большие черные, горящие глаза, подвижное лицо, щеки, уже синевшие благодаря едва пробивавшейся щетине. Его строгий костюм выделялся на фоне спортивной одежды остальных людей. С самого первого вечера я отметил, что Луи разглядывает Давида Стерна с ужасом: его вхождение в гостиную, жуткая обувь, блестевшая на ноге… Стерны ни на мгновение не оставляли мальчика без присмотра. Даже в парке, где он гулял, они следовали за ним, окружая с обеих сторон, методично, не спеша, и их постоянное преследование должно было еще больше заставлять мальчика страдать. Луи наблюдал за ним, когда тот шел под кронами высоких сосен. Выпрямленная голова, резкий взгляд; ребенок тяжело двигался по аллее, окруженный своими телохранителями. Он входил на веранду, садился, вытягивал перед собой больную ногу, а его родители располагались в креслах по обеим сторонам от него.
Каждый вечер в течение трех недель, проведенных нами в Силе, мы снова и снова замечали пленника и его сопровождающих; в один и тот же час они выходили на прогулку и потом возвращались на веранду. Чем они занимались весь день? Может быть, сидели, запершись в номере? Они появлялись только в четыре часа, двигаясь механически, торжественно, и я видел, что Луи сравнивал свой возраст с возрастом мальчика, сопоставлял свою собственную свободу с его вечным заключением и разнообразие своего мира с тем ограниченным миром, в котором жил Давид.