Желябов
Шрифт:
— После будет еще больнее.
Андрей рванулся, ремни впились в тело.
Палач в карете выехал к месту казни, за ним, громыхая, двинулся позорный кортеж.
Шпалерная забита народом. Гул толпы несмолкаем. К нему нельзя оставаться равнодушным. Желябов преображается. Скопище людей всегда волновало его. Он умел обращаться с ними, вести за собой. Какое необозримое море голов, к концу улицы оно сливается в безликую колышущуюся массу! Кто-то навалился на соседа, усилие передалось другим, и вот уже плещется человеческая волна от берега к берегу, и нет сил ее остановить.
Желябов забыл все. Нет колесницы, глаза его горят, ноздри вздрагивают. Вот этой стихии людей
Рысаков все время гримасничает. Ему, видимо, больно от ремней, колесницы подскакивают на ухабах и рытвинах. Андрею противно на него смотреть.
А барабаны режут слух.
Перовская спокойна, минута слабости прошла там, во дворе. Ее не трогает безумие людей, собравшихся на их последнем пути. «И к могиле революционеры должны проследовать как триумфаторы». Где она об этом читала? Ну, да ладно! Михайлов что-то выкрикивает, но разве услышишь за этой дробью. Он хочет сказать, что нас вчера пытали! А им не все ли равно, ведь это толпа. Андрей всегда ее любил, а она не понимала. Но в этой толпе должны быть друзья — те рабочие, которых она организовывала в боевые группы для освобождения Желябова. Может быть, они сегодня попытаются освободить их всех? Перовская пристально всматривается. На Литейном она ищет кронштадтских офицеров, может быть, они пробьются к колесницам? Нет, вот и Литейный позади.
Ревет толпа, хрипят барабаны — впереди Семеновский плац.
Четырехугольник, вычерченный шпалерами войск. Барабаны смолкают, и внезапная тишина нестерпимо режет слух. Толпа на Семеновском молчит, и только из далеких улиц доносится гул людского прибоя.
Желябов разглядывает эшафот. Черный квадрат помоста на два аршина возвышается над землей, небольшие перила. Три позорных столба с цепями и наручниками, подставки для казни; их выбивают из-под ног. Шесть колец. Почему шесть? Ведь их пятеро! А Геся?
Вон и гробы, они тоже черные, набиты стружками. Который же предназначен для него?
Колесницы остановились у эшафота. По одному палачи вводят их на помост. Фролов на лестнице — крепит петли. И все это медленно, спокойно. Площадь молчит. Солдаты лейб-гвардии Измайловского полка стоят как окаменелые в двух саженях от помоста. Лица их бледны, чувства стерты.
Появляются власти. Градоначальник, генерал-майор Баранов, прокурор судебной палаты Плеве, прокурор окружного суда Плющик-Плющевский, товарищи прокурора Поставский и Мясоедов, обер-секретари Семякин и Попов.
Людей не слышно, только посвистывает ветер.
Насветевич с карандашом и альбомом приехал на плац заранее. Флигель-адъютантские погоны расчистили дорогу к подножию эшафота. Если бы он мог предполагать, что утро будет такое солнечное, то сменил бы карандаш на фотоаппарат, теперь поздно за ним возвращаться.
Площадь наполнялась народом и войсками. Насветевич в
А вот и они. Насветевич впился глазами в цареубийц. Он видел и рисовал их в зале суда, освещенных неверным петербургским полусветом из-за зашторенного окна. В солнечном мареве они иные. Но как спокойны Желябов, Перовская, Кибальчич! У Перовской легкий румянец на щеках, ни один мускул не дрогнет на лице, взгляд остановился на эшафоте. Желябов даже улыбается. Рысаков и Михайлов страшно бледны.
Смертников взвели на эшафот и поставили у позорных столбов. Насветевич опять рисует. Столбов — три, обреченных — пять. Карандаш быстро набрасывает: Перовская у среднего столба, Желябов справа от нее, слева Михайлов, Рысаков и Кибальчич по краям — у перил эшафота. Какая жалкая и противная гримаса на лице Рысакова, светло-рыжие волосы слиплись от пота и вылезли из-под черной арестантской шапки. Насветевич запоминает цвета, чтобы потом передать их красками.
Площадь замерла. Градоначальник объявил прокурору Плеве, что все приготовлено для свершения «правосудия». Плеве что-то шепнул обер-секретарю Попову. Тот вышел вперед и громким голосом без выражения стал читать приговор. Насветевич не слушал, вглядываясь в Желябова: «Он смеется, да, да, смеется! Вот что-то говорит, обращаясь к Перовской, потом Михайлову».
Мелкая дробь барабанов возвестила окончание чтения. На помост взошли священники.
Желябов продолжает смеяться, и сколько иронии в его легкой улыбке, не хватало, чтобы он, так же ухмыляясь, поцеловал крест! Так и есть! Желябов что-то говорит священнику на ухо, потом целует крест, трясет головой и опять смеется. Ясно — этот поцелуй предназначается для толпы, иначе эти темные, суеверные люди сочтут революционеров выродками. Насветевич не может не восхищаться: «Черт бы их побрал, этак к лику святых причислят этих великомучеников!» Карандаш рвет бумагу.
Наступают последние минуты. Желябов сделал шаг к Перовской и долгим поцелуем простился с ней. Михайлов последовал его примеру. От Рысакова Перовская отшатнулась.
Палачи натягивают белые саваны. На Кибальчича уже надели башлык. Насветевич подался вперед, чтобы разглядеть эту чудовищную одежду. Башлык закрывает голову, а шея остается голой. Отвратительно!
Вот одевают Желябова.
Последнее, что увидел Андрей, — кусок серого неба: холщовый капюшон заслонил мир. Шею обдувал ласково прохладный ветер. В эти конечные минуты жизни исчезают мысли, живут только ощущения и видения прошлого. Будущего нет.
Желябов не ждал очереди, не слышал дроби барабанов, глухого падения тела дважды сорвавшегося с петли Михайлова, рокота возмущенной толпы. Минуты проходили за минутами, но их уже никто не считал: не хватало времени. В холщевой полутьме глаза бессильно искали тот кусочек неба, который был последним и еще светился, угасая, перед остановившимся взором. Это был отблеск вечности, он стер лики людей — кругом пустыня.
И вечность не хотела оставить его без последнего прости. На голую шею медленно, тихо, как выкатившаяся слеза, откуда-то упала бессильная снежинка — последний привет бурной зимы. Упала и растаяла.