Жена сэра Айзека Хармана
Шрифт:
А потом она вспомнила, как однажды мистер Брамли возносил хвалу любви:
«Она преображает жизнь. Человек как будто вновь обретает что-то безнадежно утерянное. Весь мир, разобщенный и непонятный, сливается воедино. Подумайте, что значит истинная любовь; это значит всегда жить в мыслях другого, и этот другой всегда живет в ваших мыслях… Но тогда уж — никаких пределов, запретов, никакого признания высших прав. Необходима уверенность, что оба друг другу желанны и свободны…»
Разве не стоило переступить любые границы, чтобы увидеть такой свет?..
Она старательно прятала эти мысли и до того робела, что чуть ли не таила их от самой себя. Когда они одолевали ее, а это случалось не часто, она упрекала себя в слабости, гнала их прочь и снова с головой уходила в дела. Но это не всегда удавалось: сэр Айзек все чаще болел, и приходилось ездить с ним за границу, где на лоне чудесной природы ей нечем было занять себя и ничто не отвлекало
Это чувство неудовлетворенности, неполноты жизни и одиночества было очень смутно, и она не знала, как его утолить. Угнетенная, она порой думала о любви, но думала и о многом другом. Часто неясное влечение принимало человеческий образ, иногда окутанный тьмой, — то был беззвучный шепот, незримый возлюбленный, который явился ночью к Психее [50] ). Но иногда этот образ становился отчетливей, терял свою мистическую таинственность, разговаривал с ней. И, быть может, потому, что воображение всегда избирает самый легкий путь, этот призрак лицом, голосом и манерой держаться напоминал мистера Брамли. Она почувствовала отвращение, когда поймала себя на мысли о том, каким возлюбленным мог бы быть мистер Брамли, — словно она вдруг сложила оружие, позволила ему высказать затаенные мольбы, подпустила бы его к себе.
50
Олицетворение человеческой души в греческой мифологии, стала женой невидимого существа, которого все считали уродливым чудовищем, но впоследствии оно оказалось прекрасным Купидоном.
Стараясь правдиво изобразить мистера Брамли, я, быть может, обрисовал его не совсем таким, каким он представлялся леди Харман. Я опрометчиво пренебрег его чувствами и достиг лишь мнимого сходства; перед леди Харман мистер Брамли старался показать себя с самой лучшей стороны. Но он по крайней мере был честный влюбленный, и почти все возвышенные речи, которые он на нее изливал, были искренни; рядом с ней, при мысли о ней он становился хорошим; и нам тем легче показать его с лучшей стороны. А леди Харман с готовностью наделяла его самыми благородными качествами. Мы, люди его круга, его собратья по перу, не без дьявольского участия Макса Бирбома склонны были считать и считали, что выразительная живость его лица, в сущности, прикрывает внутреннюю пустоту; но когда это довольно приятное лицо было обращено к ней, оно все преображалось и сияло. По сравнению с сэром Айзеком он казался ей почти идеалом. Благодаря этому контрасту даже недостатки его превращались в блестящие достоинства…
Она редко думала о мистере Брамли в таком плане и с такой определенностью, а когда это случалось, гнала прочь преступные мысли. Это было самое мимолетное из всех доступных ей утешений. И надо сказать, что чаще всего это было вдали от мистера Брамли, когда образ его успевал слегка затуманиться после нескольких недель или месяцев разлуки…
А иногда та же душевная тревога, то же ощущение, что она несчастна, увлекали ее мысли совсем в другую сторону, и она начинала думать о религии. Она со стыдом думала о религии как о чем-то еще более неприличном: ведь воспитание отторгло ее от веры. А теперь она даже тайно молилась. Иногда, вместо того чтобы ехать в общежития, она просто потихоньку удирала из дому и осмеливалась одна, без мистера Брамли, пойти в церковь; так она побывала в Бромптонской часовне, потом несколько раз в Вестминстерском соборе и, наконец, вспомнив про собор святого Павла, — в соборе святого Павла, стремясь утолить свою жажду, имени которой она не знала. Эту жажду невозможно было утолить в простой, некрасивой церковке. Тут нужны были хор и орган. Она зашла в собор святого Павла, проходя мимо в подавленном настроении, и с тех пор ей открылось чудо, которое таили в себе великая музыка и голоса певчих, она преклоняла колени и, устремив взор вверх, на своды совершенной красоты и божественную роспись, на время испытывала чудесное облегчение. Порой она ждала, что вот-вот ей откроется нечто сокровенное и все станет ясным. А порой чувствовала, что это сокровенное и заключено в успокоении.
В глубине души она не была уверена, помогают или мешают ей жить эти тайные посещения храма. Отчасти они помогали равнодушнее переносить неприятности и унижения, — это, конечно, было хорошо, — но вместе с тем они порождали в ней безразличие ко всему миру. Она рассказала бы обо всем мистеру Брамли, но чувствовала, что многого тут не передать словами. А рассказать не все было невозможно. Или рассказать все, или молчать. И она молчала, приемля, правда, с некоторым недоверием, утешение, которое давала религия, и по-прежнему продолжала выполнять свои обязанности и заниматься благотворительными делами, которые превратила в цель своей жизни.
Однажды
Она была очень удручена; борьба между миссис Пемроуз и девушками в Блумсбери неожиданно вспыхнула с новой силой, а сэр Айзек, который после временного улучшения снова занемог, стал с ней необычайно резок, раздражителен и злобен. Он грубо накричал на нее и принял сторону администрации в этом конфликте, зачинщицей которого была теперь Элис, сестра Сьюзен Бэрнет. Леди Харман чувствовала, что за новыми беспорядками стояла все та же пылкая профсоюзная деятельница мисс Бэбс Уилер, круглолицая, голубоглазая и неукротимая, которая совершенно покорила Элис. Мисс Бэбс Уилер старалась не для себя, а для профсоюза; сама она жила у матери в Хайбери, а своим орудием в общежитиях избрала Элис. Профсоюз давно уже не одобрял стремления многих официанток подражать знатным леди; такие девушки считали, что бастовать — это не по-благородному, что от этого страдает их престиж, а наплыв в общежития продавщиц из универмагов еще больше укрепил их уверенность. В Блумсбери вселились сто утонченных, элегантных продавщиц — их скорее следовало бы назвать манекенами — из большого магазина готового платья Юстаса и Миллза на Оксфорд-стрит, — молодые, высокие, энергичные женщины, которые по привычке, едва ли сами замечая это, ходили, задрав нос, и при всяком удобном случае молчаливо, но недвусмысленно показывали, что считают девушек из «Международной компании» ниже себя. Простых смертных это молчаливое превосходство раздражало, и случаев для столкновений было более чем достаточно. Те девушки из «Международной компании», которых, к сожалению, приходится называть простонародьем, уже совершили множество провинностей, прежде чем все это дошло до ушей леди Харман. Миссис Пемроуз воспользовалась случаем беспощадно «искоренить» зло и предложила мисс Элис Бэрнет вместе с тремя ее ближайшими подругами освободить комнаты «для предстоящего ремонта».
Девушки, совершенно правильно поняв, что их выгоняют, отказались забрать свои вещи. После этого в общежитие пришла мисс Бэбс Уилер, и хотя миссис Пемроуз трижды приказывала ей уйти, поднялась на лестницу, откуда произнесла речь перед шумной толпой, собравшейся в вестибюле. И во время всех этих беспорядков часто раздавались громкие хвалы леди Харман. Тогда миссис Пемроуз потребовала немедленно выгнать многих девушек не только из общежития, но и с работы, угрожая в противном случае отставкой, и леди Харман оказалась в необычайном затруднении.
А тут еще вмешалась Джорджина Собридж; верная себе, она выслушала жалобы сестры и потребовала, чтобы ее назначили генеральным директором всех общежитии, отказываясь верить, что такая простая вещь решительно невозможна; она ушла разобиженная, после чего засыпала леди Харман письмами, полными далеко не родственных упреков. А мистер Брамли, когда она хотела с ним посоветоваться, вдруг испугал ее, дав волю своим чувствам. И когда после всего она отправилась в собор святого Павла, это было очень похоже на бегство.
С необычайным чувством, как в убежище, вошла она с шумной и мрачной лондонской улицы в тихий, просторный храм. Дверь затворилась за ней, и она очутилась в совсем ином мире. Здесь был смысл, гармония, цельность. Вместо нелепого водоворота поступков и желаний она ощутила тихое сосредоточение на небольшом круге света, падавшего на хор, и над всем властвовал нежный, поющий голос. Проскользнув через придел в неф, она подошла к скамье. Как здесь было чудесно! Там, снаружи, она чувствовала себя беззащитным, истерзанным совестью существом, которому негде укрыться от отчаяния; а здесь, где все дышало миром, она вдруг стала лишь одной из множества безмятежно спокойных, маленьких, одетых в черное людей, пришедших помолиться в великий пост; отыскав свободное местечко, она преклонила колени и почувствовала, что забывает обо всем на свете…
Какая красота! Она подняла взор к высоким темным сводам, таким легким и изящным, что их, казалось, создали не руки человека, а очертили крылья кружащих ангелов. Шла служба, стройные голоса певчих, звучавшие без аккомпанемента органа, сливались в ее воображении с бесчисленными точечками свечей. А под огромным сводом благоговения и красоты, распускаясь, точно цветы в саду, точно весенний ветер, веяла мелодия «Мизерере» Аллегри…
Ее душа преисполнилась чувства уверенности и покоя. Казалось, сумбурный, враждебный, нелепый мир вдруг раскрыл перед ней сокровенные, сияющие тайны. Она как будто проникла в суть вещей. Борьба, столкновение интересов и желаний — все это лишь пустая суета, оставшаяся позади. Некоторое время ей не стоило никаких усилий удержаться на этой высоте, она радостно плыла по ласковым, мягким звукам, а потом… потом пение смолкло. Она пришла в себя. Мужчина, сидевший рядом с ней, пошевелился и вздохнул. Она попыталась снова вернуть откровение, но оно исчезло. Глухие, непроницаемые двери неумолимо затворились и скрыли ее мгновенное видение…