Жена
Шрифт:
Она несколько раз погладила мою голову.
– Ну, Ниночка?
XIV
В этот день я вернулась домой очень поздно, так как история с Волковым получила широкую огласку и уже было несколько совещаний по выводу роликового цеха из прорыва. Я уже собиралась лечь, когда заглянула хозяйка и сказала, что ко мне пришли с завода.
Это был наладчик Власов.
– Прошу прощения, что наведался так поздно, - сказал он, щелкая большой хорошей зажигалкой собственной работы и закуривая. - Не знаю, Нина Петровна, как вы на это смотрите, но я думаю так: нельзя губить человека.
– Вы про что?
– Про
Едва я услышала это имя, как тотчас злое, беспощадное чувство поднялось опять в моей душе.
– Дружка своего пришли выручать? - холодно сказала я.
– Да ведь это как взглянуть, Нина Петровна, - сказал Власов мягко, видимо не придавая значения моему холодному, злому тону. - Конечно, Василий Федорович мне старинный друг. Это точно. Спорить не стану. Однако дружба дружбой, а, как говорится, табачок врозь. Разве я враг своему отечеству? Будь ты мне хоть трижды друг, а если ты в военное время запорол пятьдесят тысяч деталей, я с тебя голову сорву. Можете в этом не сомневаться. Не по дружбе я пришел, Нина Петровна, а по справедливости. Ведь он себя не помнил, когда все это безобразие сделал.
– Конечно, не помнил с перепою, - сказала я жестко.
– Он не был выпивши, Нина Петровна. У него, Нина Петровна, большое несчастье случилось. Его всю семью гитлеровские разбойники истребили.
Я побледнела.
– Что вы говорите!
– Истинно. Всех, до последнего человека. Его семья в Тульской области оставалась. У них там в деревне хозяйство было. Не успели выехать. А теперь их деревню освободили. Вчера оттуда от соседей письмо пришло. Отписано все подробно. Так это, знаете, Нина Петровна, кровь в жилах стынет. Оставалось там у него, значит, пять душ: жена - старушка, Варвара Алексеевна, брат старший - совсем старик, Федор Федорович, - говорил Власов, загибая пальцы, один из которых так же, как и у моего отца, был оторван машиной, - одна дочь старшая, звали, как и вас, - Ниной, стало быть, Нина Васильевна, жена командира Красной Армии, и при ней маленький сын, мальчишка Васька. По деду назвали. Да еще другая дочь, меньшая, - Наташа, пятнадцати лет. Красавица, говорят, была. Ей, конечно, хуже всех пришлось перед смертью.
– Боже мой, - шептала я, стискивая пальцы. Я вспомнила, как я нынче кричала на Волкова, и как он молча стоял передо мной, поставив ноги смирно, и как у него тряслись большие старые руки.
Густая краска стыда залила мне лицо, шею, уши.
– Какое горе! Господи, какое горе, - повторяла я бессознательно. - Я же этого ничего не знала. Поверьте мне, совсем не знала, понятия не имела.
– Да ведь об этом чего и толковать. Ни вы не знали, ни я не знал. Никто не знал, - сказал Власов. - У вас, Нина Петровна, и своего горя хватает. Кругом горе. Я и говорю: как-то надобно выходить из прорыва. Не допустить цех до позора. Василий Федорович хотел нынче зайти к вам, да не решился. Не знал, как вы его примете. Меня просил сходить.
– Где он сейчас? Дома?
– Дома. Где ж ему быть?
– Он на квартире живет или в бараках?
– В бараках. Барак номер шестнадцатый.
– Так пойдемте, - сказала я, быстро снимая с гвоздя пальто и платок.
– Время позднее. Да и не близко. Километра четыре.
– Я знаю. Это не важно.
– Что ж, - сказал Власов, - давайте сходим.
Мы
Бараки стояли в стороне от шоссе в мелком осиннике. Здесь где-то недалеко находились громадные новые авиационные заводы и заводские аэродромы. В небе все время шумели невидимые истребители и штурмовики, совершавшие ночные испытательные полеты.
Мы поднялись по деревянным ступенькам на крыльцо и через маленькие сени, где стоял громадный кипятильник, вошли в барак. Мы прошли в самую дальнюю сторону барака, переполненного спящими и не спящими людьми. Койка Волкова помещалась в стариковском углу возле большой кирпичной выбеленной печи, на выступе которой я сразу узнала валенки Волкова, подклеенные оранжевой резиной, поставленные на печь сушиться, и у меня сжалось сердце.
Волков сидел на табурете под электрической лампочкой, обернутой листом черной маскировочной бумаги, так что свет падал только вниз. Сняв с себя штаны, Волков пришивал к ним пуговицу, держа большую иголку по-мужски, тремя пальцами, составленными щепоткой. На его большом толстом носу были надеты маленькие сильные очки, увеличивающие его глаза до размера воловьих. Я увидела его худые ноги в серых подштанниках, загнутые под табуретку. Комок остановился у меня в горле.
– Василий Федорович, голубчик, - быстро сказала я, - я ведь ничего не знала про ваше горе. Ради бога, простите меня, если можете.
Увидев меня, он сконфузился, задвигался на табурете, не зная, куда спрятать ноги и куда сунуть штаны.
– Спасибо, что зашли. Разрешите-ка, я того... оденусь маленько, пробормотал он.
Я повернулась к нему спиной. Когда я обернулась, он уже был в валенках, в пиджаке, без очков, как всегда. Но, боже мой, только теперь я заметила, как страшно он постарел, подался. Веки его как-то обрезались, вывернулись, как у старухи. Жилы на худой шее подергивались. Брови горестно поднялись. На глазах неподвижно стояла светлая жидкость.
– Простите меня, простите, - сказала я, изо всех сил стискивая пальцы, вложенные в пальцы.
– Моя вина, - проговорил он. - Загубил пятьдесят тысяч роликов. Ведь это надо суметь. Только, верьте слову, Нина Петровна, сам не знаю, как все это получилось. Стоял и ничего не видел, чего делаю. Одно перед глазами как их убивают... А Наташку мою, меньшую, мало того что убили, а, прежде чем истребить, еще эти мерзавцы заразили.
Лицо его вдруг сморщилось, стало маленькое, как колобок, и он всхлипнул, как бы с усилием выталкивая из себя жгучие, бешеные слезы.
С того дня как я узнала о гибели Андрея, я еще ни разу не плакала. Может быть, поэтому мне и было так трудно переносить свое горе. Но сейчас вдруг что-то рванулось во мне. Я бросилась, схватила худую шею Волкова, припала лицом к его заношенному пиджаку и зарыдала. Рыданья потрясали меня с головы до ног. Теплые обильные слезы лились по моему лицу. Я ловила их губами. Я их глотала, чувствуя в горле их горький соленый вкус. Я насилу успокоилась. Но и потом, дома, оставшись одна, я еще несколько раз начинала плакать в мокрую подушку.