Женщина в черном и другие мистические истории (Самиздатовская сборка)
Шрифт:
«Жалкий трус! — фыркнула синьора Сибилла Песка, пылкая сицилийка. — Если ты и отважишься куда нырнуть, то лишь в кабачок, где пропадаешь целыми днями. Да на тебя крыса страху нагонит — не то что полип!»
Пан Вольский попытался утихомирить начинающуюся супружескую бурю: «Морская бездна хранит немало тайн, от которых и у самых отважных мороз подирает по коже. В Сен-Мало, в часовне моего покровителя Святого Фомы, я видел картину, запечатлевшую трехмачтовый бриг в щупальцах ужасного спрута — жертвенный дар моряков, переживших такое приключение в океане между Черной Землей и берегами Южной Америки. Они, однако, не пали духом, а, воззвавши к святому апостолу, дали ему обет и, схватив топоры, изрубили хищное страшилище, после чего счастливо воротились домой. Да только час уже поздний. Пора нам на отдых».
Хозяева
«Felicissima notte, signore — доброй ночи, синьор», — пожелала мне на прощанье сицилийка, и в ее черных глазах сверкнули огоньки.
Однако ночи, которые я провел на улочке Меццоканоне, трудно было бы назвать добрыми. Поэтому я неохотно возвращался в дом супругов Песка, предпочитая по целым дням бродить крутыми, извилистыми переулками, где пышнотелые итальянки развешивали для просушки выстиранное белье или спускали на веревках из высоких окон корзины для хлеба, овощей и фруктов, потому что им лень было самим идти на рынок. От нечего делать я глазел на перекупщиков с Кьяйи и Санта-Лючии, обжаривавших в кипящем масле «девятиногих козлов» — спрутов, которых некогда видел в морской пучине ныряльщик Никколо, на смешные выходки Пульчинеллы, с помощью ручной обезьянки забавлявшего прохожих, слушал уличных врачевателей и астрологов, любовался статуями Палаццо Реале и театром Сан-Карло, выстроенным год назад по приказу короля…
Я расспрашивал матросов, потягивавших вино в остериях — а их в Неаполе что блох под матрацем — какие суда заходят в порт и покидают гавань. Видел в Санта-Реститута, бывшем святилище языческого Аполлона, проповедника, который, размахивая руками, словно одержимый, громил бездельников-лаццарони и вопил, что всем им уготована огненная пасть Вельзевула. Я молился в кафедральном соборе у гроба епископа Януария, а в церкви Санта Мадонна дэль Кармине, где обрели покой останки несчастного принца Конрадино, казненного на Купеческом Рынке, просил Пресвятую Деву «la bruna» помочь мне поскорее вернуться в Гданьск.
Итальянцы зовут Неаполь земным раем, однако я был уже по горло сыт этой райской жизнью у подножия покрытой виноградниками, дымящей горы — воистину врат пекла — из черного зева которой по ночам выходят бесы. Пыль цвета пепла толстым слоем покрывала листья окрестных олив, в горле у меня першило от запаха серы, и потому я часто отправлялся с паном Томашем за Порта Капуана, к обсаженной кипарисами гробнице чародея Вергилия, в Поццуоли, где на месте мученичества Святого Януария стоит монастырь отцов-капуцинов, на могилу сирены в Старой Партенопее, в катакомбы Крипта Романа или к Гроту Сивиллы, славной прорицательницы, чьи пророчества и у нас в Гданьске хорошо известны. Там, перед расселиной в скале, мне довелось услышать из уст слепца («Нет горя большего, говорил мне пан Вольский, чем быть слепым в Неаполе»), хромого юноши, одетого в лохмотья, странную песню о чародейке:
«Gurgium a te! Gurgiu? Что ты просишь у ада, Сибилла? Видеть птицу из сна я хочу, Ту, что в небо рассветное взмыла…»Сибилла? Перед глазами у меня возникла синьора Песка, стройная, черноволосая сицилийка со жгучим взглядом и золотыми кольцами в ушах, которая во время вспышек необъяснимой злости превращалась в настоящую ведьму. Это из-за нее мне было не по себе в доме пекаря! Связался синьор Джузеппе с чудищем пострашнее «девятиногих козлов», что жарились в кипящем масле на углах неаполитанских улочек. Я боялся ее искушающих улыбок и колдовских глаз, чьи взгляды пронзали душу, словно острые копья.
«Felicissima notte», — желала она мне каждый вечер, только я уснуть не мог. Мешали пронзительные крики ослов, вывозящих по ночам из города отбросы и нечистоты, брань погонщиков, скрип колес, серенады влюбленных и кошачье мяуканье,
Помню, было это девятнадцатого марта. Я едва нашел в себе силы подняться с постели и хотел, по обыкновению, поскорее покинуть дом пекаря, однако меня задержал хозяин, сказав, что нынче его именины, а, кроме того, праздник неаполитанских fritaruoli — тех, кто занимается приготовлением жареных блюд, находящихся под покровительством Святого Иосифа, к гильдии которых синьор Песка издавна принадлежал.
Уже накануне все пекари — ибо жар и пламя были неотъемлемой частью их ремесла — вывесили над своими лавками картины, живописующие муки грешных душ в Чистилище, а сегодня расставили на улице железные треножники, развели под ними огонь и поджаривали на огромных противнях праздничную снедь. Один из подмастерьев синьора Пески месил тесто, второй лепил булочки и бросал их в кипящее масло, а третий вылавливал готовые изделия, наколов на железный вертел, и подавал четвертому, который с шутками и прибаутками угощал прохожих. Эти двое, в честь праздника, водрузили на головы белые, завитые парики, делавшие их похожими на святочных ангелов.
Сам виновник торжества с раннего утра щедро потчевал соседей вином из глиняного кувшина и, едва не лопаясь от гордости, выслушивал крикливые похвалы, которыми они одаривали его стряпню. Пиршество — сперва публичное, а затем в семейном кругу, куда был приглашен и пан Вольский — растянулось до поздней ночи.
Когда, уже затемно, пан Томаш, кончив рассказывать о своих необычайных приключениях, удалился на отведенную ему квартиру, расположенную неподалеку от королевского дворца, синьор Джузеппе храпел вовсю, уронив голову на залитый вином стол, да и у меня слипались веки. Однако в эту ночь мне пришлось долго ожидать капризного Морфея и я никак не мог уснуть, ворочаясь с боку на бок. Бормоча молитву Святому Эразму, я слышал доносившийся из-за тонкой перегородки плач синьоры Песка. От пана Томаша я знал, что она несчастлива в браке. Родные ее умерли рано, из двух братьев, младший, с кем ее связывала нежная дружба, полег от сарацинского ятагана где-то у берегов Кипра, а старший постригся в монахи в Мессине, предварительно выдав сестру, которой едва сравнялось шестнадцать весен, замуж за пекаря с улочки Меццоканоне. Бедняжка не испытывала к старому пропойце ничего, кроме отвращения, он же предпочитал молодой красавице-жене компанию собутыльников из «Аль Эрколе» и с ними проводил за выпивкой многие ночи.
«Кто любви не знает, тот со счастьем дружит: ночью спит спокойно да и днем не тужит», говаривал пан Горжеховский, мой арматор с берегов Мотлавы.
Только все это сплошное вранье! Жизнь без любви, что дерево без плодов, пуста и тосклива. За это, други, я готов вам руку дать на отсечение. Я понял это еще тогда, в Неаполе, очутившись один на чужбине, не имея подле себя родной души, кроме чудака-адмирала Его Святейшества Папы. Что с моими близкими? С отцом, смотрителем мотлавского маяка, и нареченной, дочерью корчмаря при «Матросском Доме»? Сон с меня, будто рукой сняло. Я поднялся с постели, распахнул окошко душной мансарды и выглянул наружу. Ночь выдалась ясная, с севера дула бодрящая трамонтана. Я вдохнул полной грудью, словно глотнул освежающего вина… как вдруг услышал тоскливый призыв, знакомый мне из песни молодого слепца: