Женщины революции
Шрифт:
— Деньги? Работа? — Петров до боли сжал крепкие руки. — Как часто я мечтал о куске хлеба, о котором вы изволили столь справедливо заметить. Но что делать? Не всем этот проклятый кусок хлеба дан в наш просвещённый век. Скажете о благоразумии? — Петров, не дождавшись ответа женщины, с болью заметил: — «Справедливость с благоразумием многое может», как учили нас в гимназии. — Петров вновь беспомощно улыбнулся и, словно подведя черту, взмахнул рукой. — А посему долой благоразумие и да здравствует риск!
— Вы не можете с такой безответственностью относиться к своим поступкам! — сердито сказала Людмила Николаевна, в глубине души надеясь образумить собеседника.
— Я перестану вас уважать, дорогая, коли не прекратите эти благоглупости. Конечно, женщин в армию
— Плеханов… Слушать Плеханова горько. В эти тяжёлые дни он глубоко не прав, не понял и не разобрался в обстановке…
— Ха… Ха… Это Плеханов-то? «Будь я помоложе, я сам взял бы в руки винтовку и пошёл бы защищать высшую культуру Франции против низшей культуры Германии». Это говорит Жорж! — Петров прищурил светлые глаза и, явно подражая Плеханову, нравоучительно закончил: — Когда ваши маменьки и папеньки ещё ходили под стол пешком, он, Плеханов, уже был марксистом… Мне импонирует Плеханов… Да и да…
— И всё же слова его, а вернее, ошибочная позиция — плод непонимания… Война захватническая, грабительская, а Плеханов призывает голосовать в Государственной думе за военные кредиты! Это позиция последовательного марксиста? А это, с позволения, теория: коли Россия не победит в войне Германию, то задержит своё экономическое развитие? А требования прекращения классовой борьбы и гражданского мира в стране? — Людмила Николаевна угрюмо сдвинула брови. — Отказываюсь я понимать Плеханова. Образован, умён, а попахивает махровым шовинизмом…
— Любовь к родине просто называть шовинизмом. Беранже почему-то не стыдился говорить о любви к родине как о единственной страсти жизни. — Петров уныло долил вино в стакан. — Плеханов влюблён во французскую культуру и хочет спасти её от разрушения пруссаков. Что в этом плохого? Он призывает и нас, русских эмигрантов, идти волонтёрами ради спасения этой культуры. Кстати, русские волонтёры приняли декларацию от имени «русских республиканцев». Читали?
— Читала. Смесь политического невежества и крикливых слов. Многословие всегда прикрывает скудость мысли. — Людмила Николаевна помолчала и с сердцем закончила: — Великую сумятицу внёс дорогой Георгий Валентинович в умы…
— Забудем наши споры, Людмила Николаевна. — Петров подсел поближе, и на глаза его навернулись слёзы. — Всё же я чертовски рад, что сегодня вас встретил, словно русскую берёзку. Россия… Россия… И обещайте мне, если что случится, то отписать матушке… По-хорошему… По-доброму…
Людмила Николаевна положила ему руку на плечо и мягко улыбнулась. В глазах сострадание: да, всё может быть.
На крохотной эстраде гремела песня, столь популярная среди русских эмигрантов:
Привет, привет вам, солдаты 17-го полка, Настал великий час, Теперь вы служите народу! Если бы вы расстреляли нас, Убили бы свою свободу.Петров троекратно расцеловался с Людмилой Николаевной и вернулся к своим друзьям. И потом, когда уже получили известие о его смерти, она долго вспоминала этот просящий и чуть испуганный взгляд. Очевидно, он сомневался в правильности своего решения, а у неё не хватило сил удержать его.
А песня и правда славная. Ильич в бытность в Париже частенько напевал её. Мелодичная. Нежная. Теперь она стала народной, хотя сложили её совсем недавно. Где-то на юге Франции возникло восстание виноградарей. Возмутились на поборы и взялись за колья. На усмирение послали солдат 17-го полка, но события развернулись неожиданно. Солдаты присоединились к восставшим и бросили винтовки — до границ Франции докатились раскаты первой русской революции. Полк сослали в Африку, а известный певец Монтегюс сочинил песню. Отец Монтегюса был коммунаром, и революция для него не пустой звук.
— Горе, горе-то какое!
Людмила Николаевна чуть прищурила глаза. Припоминала. Это та самая девушка, которая сидит в мастерской у окна. Хохотушка и проказница. Да и брат частенько наведывался в мастерскую. То яблоки, то финики, бывало, притащит сестре на обед. Конечно, совершенно мальчик. Мари сказывала, что мать её тяжело больна. Как-то она примет это известие. И, будто угадав, её мысли, Луиза продолжала:
— От матери скрывают его смерть — боятся. Бог мой! Это убьёт её. Пока добиралась сюда, несколько похоронных процессий повстречала. Сколько работниц в мастерской в трауре! А теперь и Мари… — Луиза огорчённо всплеснула руками: — Парижане словно сошли с ума! Я утром была на телеграфе, так в окошко вылезла мадам и спрашивает: «Есть ли у вас брат?» Удивилась и сказала, что есть. «Так скорее пошлите его на фронт, а то боши ворвутся в Париж!» — «Нет, я хочу иметь живым брата… Живым…»
— А мне в префектуре позавидовали: «Русским война не страшна. Их много, и они побьют этих распроклятых бошей. Коли их много убьют, то много и останется… А нас, французов, мало». Я даже позеленела от возмущения: «Много — мало! Каждый убитый русский имеет и мать, и жену, и детей! Стыдно слушать, сударь!» — «Ничего не стыдно, каждый думает о своём народе!»
— Прохвост! Тоже мне патриот! В первые месяцы войны Париж опустел. Остались лишь бедняки в Латинском квартале. Бежали «патриоты» — буржуа. Сразу же исчезли из обращения до лучших времён золотые и серебряные монеты. Бежали подальше от грохота пушек. Бежали, как трусливые собаки. На вокзалах давились, за глотки хватали друг друга…
— Буржуа дорога своя шкура… А с деньгами что сделали…
— Мне хозяйка жаловалась, что, имея крупные деньги, можно оставаться голодным — никто сдачи не давал. А работницам платят по сто франков в месяц. Как жить на эти деньги? Как? «Вы можете заработать на бульваре… Красивая… Если погуляете побольше, то и заработаете побольше… Что делать — война!» — Луиза гневно прижала кулачки к груди и зло передразнила хозяйку. Даже губы поджала и глазами начала косить. — «Война!» Поэтому им можно так беззастенчиво обворовывать. Наши братья на фронте, а нас, их сестёр, посылают на панель, чтобы семьи не умирали от голода. — Луиза отпила несколько глотков сидра. Подняла стакан на свет. Пузырьки пританцовывали, пенились. — Вот она, мораль! Коли меня бы вновь избили, то вновь бы пошла с листовками.
Людмила Николаевна улыбнулась. Таким задором полна Луиза! Разрумянилась. В чёрных глазах упрямство, а в уголках губ гневные морщинки. Они очень сдружились за эти последние месяцы: она, русская эмигрантка, и эта французская работница. Действительно, Луизу избили. Она стояла у дверей концертного зала, где должен был происходить патриотический митинг, и раздавала прокламации. Сначала буржуа брали и благодарили, но, прочитав, кинулись бить молодую женщину тросточками и зонтами. Сердобольная французская полиция арестовала её как немецкую шпионку. Правда, держали в префектуре недолго, но допрос вели с пристрастием. Закрыли в ящик, напоминавший собачью будку, и долго допытывались, откуда взяла листовки. Листовки дала ей Людмила Николаевна. Вечером хозяйка мастерской удостоверила её личность, а мать, увидев синяки и кровоподтёки на лице дочери, потеряла сознание. Луизу отпустили, и отношения её с Людмилой Николаевной, проверенные такой нелёгкой ценой, окончательно укрепились. Да, Луиза прошла боевое крещение. Последствия ареста для Людмилы Николаевны как иностранки могли быть самыми печальными. В Париже провели регистрацию иностранцев. Нужно было получить особый вид на жительство и стать на учёт как рабочая сила. Комиссар особливо предупреждал каждого, что в случае подхода немцев к Парижу все иностранцы будут использованы на оборонных работах. «Да, мадам, будете рыть траншеи», — говорил он, потягивая жиденькое бургундское.