Жирандоль
Шрифт:
В тот день больше не беспокоили, сон спустился крепкий и мирный, несмотря на жидкое одеяло и нахально уставившуюся в окно луну. Утром он плотно позавтракал арестантской кашей и приготовился к занудным разговорам. Ждать пришлось до полудня, потом его повели к участковому приставу.
– Ты знаешь, я ведь сам из купцов, – начал тот, вытирая пышные пшеничные усы – наверное, едва из-за стола. – Я все прекрасно понимаю. Это жулье как крысы, душил бы их, расстреливал, давил крысоловками.
– Ну да. – Арестант не поднимал головы.
– Тебя к тому же отменно характеризуют по службе. – Пристав оценивающе зыркнул, одобрительно опустил щетинистый подбородок на тугой
– Весьма польщен, – с притворной кислинкой отозвался Платон. Неудивительно, что про него говорили только хорошее, он ведь и в самом деле не творил зла – не воровал, не хитрил, не ленился.
– Но на поруки мы отпустить тебя не можем, не положено.
– Отчего же?
– Говорю же, не положено. Сейчас оформим перевод, а там судейский следователь быстро закруглит и печать поставит. У тебя все дельце как на ладони, нечего дознавать.
Допрос закончился, арестанта не отвели в прежнюю каталажку за пазухой сыскного отделения, а повезли в настоящую тюрьму. По дороге Сенцов смотрел в зарешеченное окно кареты, не мог наглядеться на знакомые заснеженные улицы, выстроившиеся парадом особняки в снежных шапках, с поблескивавшей оторочкой карнизов и перил. Встречные извозчики заглядывали в его окошко, сочувственно кивали: «Эх, браток, не повезло. Кто ж на Руси не знает, что нельзя зарекаться от сумы и от тюрьмы».
Ехали долго, лошадь спотыкалась о снежные комья, карета вязла, буксовала. Над городом закосматились сумерки, превратили кучерявившийся вдали лес в грозовую сизую тучу, под парадными козырьками зажглись первые лантерны [7] . Тюремный двор показался махусеньким, с двух сторон давили крылья ширококостного двухэтажного здания с прищуренными злыми окнами в клеточку, с двух других нависал подбитый снежной опушкой мрачный каменный забор. В тюрьме его долго осматривали, заставили раздеться и снова одеться, что-то записывали. Наконец повели по почти чистому и почти светлому изогнутому коридору, как в гости или на прием к высокому чину.
7
Лантерны – лампы (устар.).
В вытянутую языком камеру дневного света проникало гораздо меньше. Платон пригляделся и понял: с этой стороны окна махонькие, а с коридорной – обычные, как в жилье. Вдобавок оконная стена превышала шириной коридорную, образуя трапецию. Перед дверью висели постирушки: штопаное исподнее, отжившие свое портянки, рушник с незамытым клюквенным поцелуем – вся немудреная арестантская жизнь болталась, распятая необходимостью. В полусумраке трое играли в карты, нар выходило вдвое больше, чем постояльцев. С Сенцовым поздоровались, он вежливо ответил, занял место, на которое квадратным подбородком показал молчаливый конвоир. Оказалось, что весть об убийстве в лабазе купца Пискунова облетела не только весь Курск, но и просочилась за тюремные стены, его встречали как знакомого.
– Ну давай к нам кубыть, – пробасил седой, заросший бакенбардами.
Сенцов подошел к колченогому столу, игроки подвинулись, освобождая место: кто-то хлопнул по плечу, кто-то пододвинул кружку с водой. Начался трудный разговор, не такой, как с адвокатом или приставом, не по верхам, а за жизнь, по-настоящему.
– У нас туточки самое разбитное адвокатье, – хвастался обросший, его звали Сергей. – Вот я залетел по уголовному делу, кубыть за порчу имущества. А всамделишно совсем иное, всамделишно у нас ячейка, мабыть мятеж. Но тамочки бунта на пятачок,
Платон вежливо кивал, разглядывая черные мозолистые руки Сергея. На правом среднем пальце вздулся шишак, большой ноготь заломился, полез внутрь, забурился в мясо.
– Ты, наверное, заводской?
– Не-е, машинист я. Паровоза. Мабуть, кличут Паровозом ще.
– Давай меняться? Мне, чур, нижняя. – В разговор вклинился самый молодой, его никто не называл по имени, только по прозвищу – Огурка. Он сдернул со шконки вещи Сенцова, шустро разложил свои, оставив тому неприбранное, пахнувшее кислым теплом место.
– А кто здесь прежде спал? – На самом деле Платона не интересовал ответ. Без разницы кто – главное, что вышел отсюда. Значит, можно. Эта камера и эти лица не навсегда.
– Скопытился Варфоломеич, земля ему пухом, – доложил Огурка, сплевывая матерщину. – Так местечко-то и ослобонилося.
Бывалые арестанты первым делом выложили азы выживания в тюрьме и на каторге, обучили козырным словечкам, шепнули, как вести себя с конвоирами, чтобы не заработать штраф. Платон слушал и не понимал зачем. Он ведь совсем ненадолго здесь, адвокат обещал, что скоро все прояснится и закончится.
– Ты всю правду-матку не выкладывай, – грозил кривым пальцем Колосок, больше походивший на Колосище. – Наши знатоки помудрее всяких адвокатишек.
– Це правда, – поддержал его Паровоз, – нашим знатокам все хитрости по зубам. Потому новеньких сюда не гонють, берегуть для чистосердечных признаний.
– Да? – растерялся Сенцов.
– А як же? Да ты не гужуйся, вару бахни. Или сразу самогона? – Он приятно давил на курскую «?», как будто ?ыкал самоваром.
Платон ничего не понимал. Он думал вчера чаевничать дома у Ивана Никитича, слушать длинные истории Екатерины Васильны и распутывать Тонечкины нитки для рукоделий, а не заковыристые тюремные выражения. А сегодня он торговал бы, как всегда, дотемна, а потом улегся бы спать в обнимку с мечтами. Почему же не отпускают на поруки? Кому это надо?
Из-под нар вылезла пузатая бутыль, в кружку плеснула ядреная жидкость.
– Ну, с Богом!
Выпили. Обиженно заныло обожженное горло, зато внутри приятно потеплело.
– Теперь вали как на духу, что там на самом деле сталося, – велел Огурка.
Платон начал рассказывать подробно, с отступлениями на адвоката и пристава. Чем больше он говорил, тем смурнее становились лица сокамерников. Вторая порция отрыгнулась головокружением. Колосок насупил брови, Паровоз уставился в темный зев окна. Почему-то представилось, что выхода отсюда нет и не будет. И Тони никакой нет, и лавки, только хмурые, разочарованные в жизни лица и чужой горький самогон. Сердце сжалось, стало маленьким, тело на нем болталось неродной одежкой.
– Ты зачем признался, паря? – перебил его Огурка. – Пусть бы доказывали, что енто ты зарубил.
– Да как же не признаться, если городовой на шум прибежал, а у меня топор?
– Ну и что? Надыть балакать, что его подельник пришиб, а ты помочь хотел, подобрал топор, вытащил из башки. А он товось, окочурился.
– Ого… – Платон растерялся.
– Да-а-а, – протянул Паровоз, – кореш дело гутарит. Ты мимо йшов. Ничего не маю, никого не вбивав.
– Дык он зеленый совсем, вот и не скумекал.