Жить для возвращения
Шрифт:
(Замечательная байка новейших времен. Крошечный белый медвежонок допытывается у матери, нет ли у них в роду бурых предков. Та с гордостью отвечает, что, безусловно, нет. И бабушки, и дедушки малыша с обеих сторон сугубо белые, гренландского, канадского, шпицбергенского происхождения — чистота медвежьей расы хранится свято! Медвежонок продолжает допытываться:
— Может, все-таки хоть кто-то из родни полукровка?
Выведенная из терпения мамаша рычит:
— В чем, собственно, дело? Ты чего дурью маешься? — и слышит в ответ:
— Если все мы белые,
Я упивался экзотикой чукотского быта, с воодушевлением посещал яранги, вглядывался в мудрые морщинистые лица их обитателей, как бы сошедших со страниц популярного в те годы романа Тихона Семушкина «Алитет уходит в горы». Правда, в романе не рассказывалось о том, что живут чукчи, как правило, немногим больше сорока лет, что пьют и курят с детства, с детства же повально страдают туберкулезом, трахомой, «благоприобретая» в ходе жизни полный набор венерических заболеваний — дар расплодившегося уголовного элемента. Но экзотике мгновенно пришел конец, когда мы поленились однажды поставить палатку и переночевали в яранге — все «бледнолицые» братья обовшивели, да так, что до самого завершения маршрута не сумели совладать с этой бедой!
Не может нормального человека оставлять равнодушным та ненормальная жизнь, какую ведут на протяжении тысячелетий несчастные северные народности, а их, малочисленных, около тридцати. Сердце щемит при виде рахитичного четырехлетнего ребенка с дымящейся трубкой во рту, куда ее сунула щедрая рука родной бабушки, действующей по принципу: «покурил сам — передай другому». Вот и передают, изо рта в рот, из рода в род, и каждое последующее поколение живет меньше предыдущего. А Большая земля продолжает цистернами завозить сюда спирт, ведя выгодный товарообмен с «туземцами»: мы вам — «огненную воду», вы нам — «мягкую рухлядь», пушнину.
Сама работа почти не вспоминается, и, очевидно, не случайно. В той обстановке она вольно или невольно становилась делом как бы второстепенным (не могу не привести замечательного высказывания одной медсестрички, обращенного к назойливому больному: «У нас тут и без вас забот хватает»). Нужно было в первую очередь пройти маршрут как таковой, все бесконечные сотни километров, не голодать, не передраться, не замерзнуть. Работа же мало чем отличалась от тех исследований, что мы вели на Озере. Только там условия были человеческими, здесь — нет.
Мне ни тогда, ни потом так и не удалось узнать, кто заказывал музыку, которую мы «играли» на протяжении всего похода. Как-то раз Рубен Михайлович проговорился, будто имеет бумагу от Минобороны, предписывающую всем и каждому в пределах Чукотского национального округа оказывать экспедиции всемерную поддержку. Мое сердце подданного великой державы сразу же преисполнилось гордости за оказанное высокое доверие, я был счастлив крепить в меру сил «оборонное могущество Родины», буря скважины, отбирая в бутылки пробы воды из всех встреченных водоемов, проводя регулярные метеонаблюдения, заполняя страницы полевого дневника.
Далеко не каждое распоряжение начальства приходилось
День ото дня мы питались все хуже. Борис Курятников фактически прекратил исполнять обязанности повара: варить харч стало не на чем, а отрезать себе кусок мяса забитого оленя каждый мог и без посторонней помощи. Но вдруг оказалось, что Борька по-прежнему при деле, только сменил поварские функции на амплуа слуги-холуя. Обнаружилось это до обидного просто. В один из вечеров из персональной палатки начальства раздался голос Рубена Михайловича. Он звал Борьку, чтобы тот принес ужин, и вдруг мы явственно услыхали:
— Возьми банку курятины и соус.
Тотчас наши рожи высунулись из общей палатки, мы проследили жадными взорами за Борисом, увидели, как он метнулся к нартам, распаковал привязанный к ним мешок и извлек оттуда какие-то банки-бутылки. Самый старший из нас, тертый буровой калач Иван Павлович, негромко выматерился и сказал:
— Так я и знал. Рубен всегда берет в поле собственный харч. Я и то удивлялся, что он по сю пору себя не обнаружил.
Очевидно, по воцарившемуся в лагере молчанию начальник догадался, что выдал свою тайну. Он вылез на улицу, откинул брезент нашей палатки и недовольным тоном бросил:
— Никто никого не ограничивал, любой из вас мог позаботиться о дополнительном питании. Мы с Николаем еще в Москве запаслись консервами.
С того вечера оба коммуниста перестали таиться, ели свое личное и почти не подсаживались к общему костру, когда он случался. Было нестерпимо слышать, как вскрываются вкусные банки, выдергиваются пробки из бутылок с фантастическими винами — обложенные ватой «Хванчкара» и «Киндзмараули» ехали в тех же продовольственных нартах. Мне тогда казалось, что даже Коля Бобов стыдится своей роли и отводит сытые глаза от наших голодных.
Да, мы постоянно ощущали голод, однако он вовсе не был отчаянным, непреодолимым — мясо и галеты во всяком случае у нас имелись. Но мне, пожалуй, впервые в жизни (если не считать полузабытых военных лет) пришлось регулярно и подолгу недоедать, довольствуясь малосъедобной сырой пищей, и это определенно сломило мою волю и в конечном результате совесть. Я стал слишком уж горячо жалеть себя, меня бесило поведение Саркисяна, и на таком фоне собственное падение выглядело не столь уж страшным. В чем оно заключалось? — Я сделался вором!