Житие Ванюшки Мурзина или любовь в Старо-Короткине
Шрифт:
Насчет курицы старики да старухи, например, так разговорятся:
– Микифор, а Микифор, а ведь эта хохлатка Доможировска.
– Это с чего же Доможировска? Ты, Корней, говори да не заговаривайся! Хохлатка-то Лиминских. – Ну и дурака же ты, Корней!
– Дурака? Ладно! А почто у ее хвост драный, Микифор? А! Ее же свой, родной Доможировский кот Фомка позавчерась пощипал. Вот опосля этого посоображай, кто дурака, а кто не дурака? Такую я тебе, Корней, загинаю загадку.
И все это громко, но не для того, чтобы специально было слышно на всю улицу, а потому, что дед Никифор глух на одно ухо, а у Корнея оба уха слышат, но в четверть силы. Поэтому Иван и Костя и хотели бы не слушать, а слушали, как три
– Зинаида, слышь, Зинаида! – заорала бабка Кустова звонким девичьим голоском. – А ить Иван-то Мурзинский, что Прасковьин сын, в Москву уезжат. Это, поди, через генерала содеялось?
– Полно врать-то, Марея, если ничего толком не знаешь… Ты вот сроду такая, что врешь и не краснеешь.
– Правильно слово! – заорала третья бабка. – Какой тебе генерал, ежели сам партейный секретарь сыну-то Прасковьи возьми и скажи: «Чтоб твоего духу в деревне не было! Нечего тебе мужних жен в грех вводить! Чтоб ноги, говорит, твоей здеся не было в двадцать четыре дня!» Ну Ванюшка, конечно, отвечает: «Распоряжение понял. Ноги не буит!» А ты: «Ге-не-рал!» Чего генерал, ежели твой генерал в Ивановых штанах по деревне шаманался?
– И в рубахе! И в рубахе! – подхватила бабка Зинаида. – Арсентьевна тебе, Марея, наскрозь правду говорит… Они вон, Любка-то с Ванюшкой, в кедрачи…
Иван схватил сына, нарочно громко хохоча, подсадил себе на плечо и понес его таким скорым шагом, точно убегал, а Костя от радости завизжал, запел бессловесную чепуху, понятную только мальцу, когда он рысью едет на отцовском плече. Таким порядком они и прибыли к колхозной конторе, мало надеясь, что председатель Яков Михайлович в самое ударное время жатвы заседает в кабинете, но получилось наоборот: секретарша председателя Валька, два счетовода и сам бухгалтер подались на уборочный фронт, а председатель – один за всех – сидел в кабинете и со звоном крутил ручку арифмометра. На приветствие Ивана председатель не ответил, а только ненавистно набычился, блестя очками, но из-за Ивана выдвинулся Костя – посмотреть, что делается впереди, и председатель повел себя сложно: для начала хмыкнул, потом саркастически улыбнулся, затем злая судорога пробежала по губам и сделала их тонкими.
– Па-а-а-а-нятно! – сказал председатель Яков Михайлович. – Пользуетесь любовью к детям. Па-а-а-а-нятно! Шишка же математическая… Присаживайтесь, Иван Васильевич, милости просим! Примем вас, не пожалеем потерять тонну-другую хлеба, пока занимаемся вашими делами. Все равно съедите, покинув сферу колхозного производства… А может, вы переменили свое решение, если пришли ко мне черт вас… Простите! Если пришли в третий раз?
А и верно ведь: ну зачем пришел он опять к перегруженному, измотанному, похудевшему на уборке килограммов на пять человеку, со звоном крутящему ручку арифмометра? Чего хотел? Уж не пришел же он за десять дней до отъезда попрощаться с Яковом Михайловичем, человеком близким и родным, пожалуй, более родным, чем далекая родня? Как ни вертись, а вся жизнь Ивана прошла на глазах Якова Михайловича; радость и горе с ним пополам, и жизнь семьи, то есть Ивана и матери, везде пересекалась с жизнью Якова Михайловича.
– Разговаривайте, Иван Васильевич, разговаривайте! Костя, посаженный на диван, притих, насупился, вот-вот засопит по-генеральски. Зачем его с собой взял Иван, когда пошел к председателю? Не оттого же, что дома сын без отца сидеть не хотел, а от чего-то другого. Ах, будь ты неладна эта жизнь, если почувствовал Иван, что именно с Костей надо идти к председателю, а почему – этого себе и объяснить не мог.
– Не передумали мы с женой, Яков Михайлович, – сказал Иван, пряча глаза. – По всему раскладу нам уезжать
– Ну и валите! Я же говорил: «Скатертью дорога!» Кто тебя или твою жену держит?
Иван почесал макушку.
– Я так уезжать не могу, Яков Михайлович. «Дезертир! Предатель!» Я так из родной деревни уезжать не могу… Старо-короткинским родился, старокороткинским умру, но так уезжать не могу…
– Понятно! – ласково отозвался председатель. – Беру обратно «дезертира», «предателя» и так далее. Уезжай спокойно.
«Инквизитор! – решил Иван. – Не лучше тех старух, что по лавочкам сидят!» И вдруг про себя охнул. Вот же почему он пришел с сыном Костей к председателю, вот отчего чувствовал, что нельзя идти одному без такой могучей и верной поддержки, как родной сын Костя! В полную грудь вдохнул Иван воздух, прямо и длинно посмотрел на диван со зло сопящим сыном Костей. Мало того, мальчишка исподлобья смотрел на председателя генеральскими глазами, и были они, честное слово, не детскими – опасными.
– Яков Михайлович, – быстро шепнул Иван, – вы меня простите, если он без отца останется?
Молчание. Тишина. Потом Яков Михайлович осторожно снял очки, помассировал веки пальцами, откинулся на спинку кресла. Он не шевелился и молчал долго, наверное, целую минуту, затем опустил глаза, пожевал губами.
– Неужели, Ванюшка, все по новой начинается? – тихо-тихо, с такой бережностью, словно боялся дышать на невесомое, спросил он. – Неужели до сих пор не кончилось и продолжается?
– Не продолжается, но продолжится, если… не убегу! Понимаете: если не убегу! Эх, Яков Михайлович, Яков Михайлович! – Ванюшка невесело засмеялся. – На бедного Ваньку все шишки сыплются, дело проверенное!
И опять долго молчал председатель Яков Михайлович, а затем нацепил снова очки, уткнулся носом в какую-то бумажку, а когда прочел ее до конца, сказал:
– Тебе лучше «Пролетарием» ехать, чтобы днем садиться и чтобы большие каюты были. Костю в третьем классе жалко везти, вот я на «Пролетарии» вам каюту и сделаю: капитан знакомый… Ну до встречи, Ванюшка!
– До встречи, Яков Михайлович!
Солнце грело и светило, Обь от этого, как всегда, потемнела, и чайки, что вились над рекой, казались похожими на хлопья крупного снега, а ворона, только сиганула в сторону воды, сразу и пропала, слилась с черной синевой. Звонко, радостно, активно орали и вели себя воробьи, сообразившие, что до зимних холодов долго еще оставалось, и Ванюшка улыбнулся тому, что и вся деревня Старо-Короткино походила на воробьев, то есть при солнечном свете казалась звонкой, радостной, щебечущей. Во-первых, потому что блистала чистотой и новыми домами, а во-вторых, вся эта старушня и стариковщина имела на руках транзисторы. Щебет от песен, арий и докладов стоял такой, что хоть уши затыкай.
– Костя, – сказал Иван, – не пойти ли нам с тобой в тракторный гараж? Посмотришь машины, на которых я работал. Отправимся?
– Отправимся! – жарко ответил Костя. – Ой, пап, скорее отправимся.
Хорошо, на удивление грамотно выражался оголец, и все потому, что при Косте даже мать Ивана, знатная телятница, теперь старалась чалдонские словечки не употреблять, а то Костя однажды вот так разговорился:
– Мне соседский Петька сказал, что ты, Костя, драться лезешь? – строго сказала Настя сыну. – Нехорошо!
– Пе-е-е-тька! – протянул Костя. – Это он, мам, набаивает. Настя округлила брови, Но Ванюшка объяснил:
– Набаять – это наврать. – И успокоил Настю. – Пройдет как не бывало, когда в город переедем. Притушись в педагогическом рвенье.
И все же после этого Иван при Косте начал невольно избегать родных слов и речевых оборотов, по-книжному разговаривал, по-городскому, хотя, читая перед сном Косте сказки современных авторов, иногда вздыхал тяжело и думал: «Вот бедолаги! Пять слов знают…»