Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (главы I-XXIX)
Шрифт:
Его ласковый тон поразил бы меня, если бы у меня было время поразмыслить о нем, но эта мысль пришла мне в голову гораздо позднее.
Я поспешил в гостиную; там сидел за завтраком мистер Крикл, перед ним лежали его трость и газета, а в руках у миссис Крикл было распечатанное письмо. Но нигде никакой корзинки.
– Дэвид Копперфилд!– обратилась ко мне миссис Крикл, подводя меня к дивану и усаживаясь рядом со мной.– Мне нужно кое-что сообщить вам. У меня, мой мальчик, есть для вас важные известия...
Мистер Крикл, на которого я, конечно, посмотрел, кивнул головой, не глядя
– Вы еще слишком малы для того, чтобы знать, как все в мире меняется и как люди покидают этот мир, - продолжала миссис Крикл.– Но всем нам, Дэвид, суждено об этом узнать, одним в юности, другим в старости - в ту или иную пору жизни.
Я не сводил с нее глаз.
– Дома все было благополучно, когда вы уезжали после каникул? спросила она, помолчав.– Все были здоровы?– Снова она сделала паузу. Ваша мама была здорова?
Не знаю почему, я вздрогнул и продолжал пристально смотреть на нее, не пытаясь ответить.
– Видите ли, к сожалению, я должна сообщить вам, что утром получила известие о серьезной болезни вашей мамы.
Миссис Крикл заволокло туманом; на миг мне показалось - она ушла далеко-далеко. Я почувствовал, как слезы обожгли мне лицо, и потом я снова увидел ее рядом с собой.
– Она очень опасно больна, - добавила миссис Крикл.
Теперь я все знал.
– Она умерла.
Этого мне можно было не говорить. У меня вырвался страшный крик... Я был один-одинешенек на белом свете.
Миссис Крикл была очень ласкова со мной; она не отпускала меня от себя весь день; лишь ненадолго она оставляла меня одного, а я плакал, засыпал в изнеможении, просыпался и плакал снова. Когда я уже не мог больше плакать, я начал думать о том, что случилось, и тут тяжесть на сердце стала совсем невыносимой, и печаль перешла в тупую, мучительную боль, от которой не было исцеления.
Но мысли мои были еще смутны. Они не были сосредоточены на горе, отягчавшем мое сердце, а кружились где-то близ него. Я думал о том, что наш дом заперт и безмолвен. Я думал о младенце, который, по словам миссис Крикл, все слабел и слабел и тоже должен был умереть. Я думал о могиле моего отца на кладбище неподалеку от нашего дома и о матери, лежащей рядом с ним под деревом, которое я так хорошо знаю. Когда я остался один, я встал на стул и поглядел в зеркало, чтобы узнать, очень ли покраснели мои глаза и очень ли грустное у меня лицо. Прошло несколько часов, и я стал размышлять, неужели действительно слезы у меня иссякли, и это предположение, в связи с моей потерей, показалось особенно тягостным, когда я подумал о том, как буду я подъезжать к дому, ибо мне предстояло ехать домой на похороны. Помню, я чувствовал, что должен держать себя с достоинством среди учеников и что моя утрата как бы придает моей особе некоторую значительность.
Если ребенок когда-нибудь испытывал истинное горе, то таким ребенком был я. Но припоминаю, что сознание этой значительности доставляло мне какое-то удовлетворение, когда я прохаживался в тот день один на площадке, покуда остальные мальчики находились в доме. Когда я увидел, как они глазеют на меня из окон, я почувствовал, что выделяюсь из общей среды, принял еще более печальный вид и стал замедлять шаги.
На следующий вечер я должен был ехать домой. Не в почтовой, а громоздкой ночной карете, называвшейся "Фермер", которой пользовались главным образом деревенские жители, не предпринимавшие далеких путешествий. В ту ночь я не рассказывал никаких историй, и Трэдлс настоял на том, чтобы я взял его подушку. Не знаю, какую, по его мнению, пользу она могла мне принести, так как подушка у меня была; но это было все, что бедняга мог ссудить мне, если не считать листа почтовой бумаги, испещренного скелетами, который он вручил мне на прощанье, чтобы утишить мою печаль и помочь мне обрести душевный покой.
Я покинул Сэлем-Хаус под вечер. Тогда я еще не подозревал, что покидаю его навсегда. Ехали мы всю ночь очень медленно и добрались до Ярмута утром между девятью и десятью часами. Я выглянул из кареты, ища глазами мистера Баркиса, но его не было, а вместо него толстый, страдающий одышкой, жизнерадостный старичок в черном, в черных чулках, в коротких штанах с порыжевшими пучками лент у колен и в широкополой шляпе приблизился, пыхтя, к окну кареты и спросил:
– Мистер Копперфилд?
– Да, сэр!
– Пожалуйте со мною, юный сэр, и я с удовольствием доставлю вас домой, - сказал он, открывая дверцу.
Я взял его за руку, недоумевая, кто это такой, и мы направились по узкой уличке к заведению, над которым была вывеска:
ОМЕР
Торговля сукном и галантереей, портняжная мастерская, похоронная контора и пр.
Это была тесная, душная лавка, битком набитая готовым платьем и тканями, с одним окошком, увешанным касторовыми шляпами и дамскими капорами. Мы вошли в комнату позади лавки, где три девушки шили что-то из черной материи, наваленной на столе, а весь пол был усыпан лоскутами и обрезками. В комнате пылал камин и стоял удушливый запах нагревшегося черного крепа; тогда я не знал, что это за запах, но теперь знаю.
Три девушки, которые показались мне очень веселыми и трудолюбивыми, подняли головы, чтобы взглянуть на меня, а затем снова принялись за работу. Стежок, еще стежок, еще стежок! В то же время со двора за окном доносились однообразные удары молотка, выстукивавшего своего рода мелодию без всяких вариаций: тук, тук-тук... тук, тук-тук... тук, тук-тук!..
– Ну, как идут дела, Минни?– спросил мой спутник одну из девушек.
– Все будет готово к примерке, - ответила она весело, - не беспокойся, отец.
Мистер Омер снял широкополую шляпу, сел на стул и стал пыхтеть и отдуваться. Он так был толст, что должен был несколько раз тяжело перевести дыхание, прежде чем смог выговорить:
– Это хорошо.
– Отец, ты толстеешь, как морская свинка!– заявила шутливо Минни.
– Не знаю, почему оно так получается, моя милая, - отозвался мистер Омер, призадумавшись.– Я и в самом деле толстею.
– Ты такой благодушный человек. Ты так спокойно относишься ко всему, сказала Минни.– Бесполезно было бы относиться иначе, дорогая моя, - сказал мистер Омер.