Жизнь художника (Воспоминания, Том 1)
Шрифт:
Микроскоп не был игрушкой. Брат Иша унаследовал его от Альбера, который завел себе более усовершенствованный, но в руках Иши старый Бертушин микроскоп служил еще лучше, нежели у своего первого владельца - ведь Иша был так пытлив, он столько знал, он столькому учился помимо своих гимназических уроков. Однако для такого маленького мальчика, каким был я, микроскоп был, разумеется, игрушкой и игрушкой тем более чудесной, что она никогда мне прямо в руки не давалась. Помню, как Иша бережно кладет на стеклышко пыль, снятую с корки сыра, я же не могу дождаться, когда "это будет готово" и когда, закрыв один глаз и приложив другой к холодной меди, я увижу какой-то очень страшный мир; нечто вроде тех мохнатых чудовищ, которые меня навещали в кошмарах. Да уже не от этих ли сеансов и шло мое представление о рогатых, косматых и до тошноты гадких существах? Меня начинали мучить вопросы, где домики, норки этих зверей, и зачем Боженьке понадобилось создать их, да еще посадить на такую вкусную вещь, как швейцарский
Вероятно, мало кому сейчас известно, что означает эффектное слово праксиноскоп, а между тем это была та самая штука, которая пол века назад заменяла кинематограф. Мало того, от праксиноскопа, от принципа, лежавшего в основе его, кажется родилась и самая идея живых картин. В своем простейшем виде это был картонный барабан, в котором проделаны узкие, вертикальные надрезы. Внутрь барабана кладется лента с изображениями разных моментов какого-либо действия - скажем, девочки скачущей через веревку, двух дерущихся борцов и т. п. Приложив глаз к одному из надрезов, мы видим только ту часть ленты, что по диагонали круга находится насупротив. Но стоит дать ладонью движение барабану, свободно вращающемуся на штативе, как изображения начинают мелькать и сливаться, а так как каждое изображение представляет уже слегка измененное предыдущее, то от этого слияния получается иллюзия, будто девочка скачет через веревку или, будто борцы тузят друг друга. Разумеется, барабан сделав круг, подводит к тому же месту, к начальной картинке, но неизбалованному тогдашнему зрителю и того было достаточно, что девочка, не сходя с места, всё скакала да скакала, а борцы, оттузив друг друга, снова принимались тузить, пока барабан не остановится. Сюжеты на ленточках бывали и более затейливые, а иные даже страшные. Были черти, выскакивающие из коробки и хватавшие паяца за нос, был и уличный фонарщик, взлезающий на луну и т. п.
Зоотроп - вариант праксиноскопа (Все эти дико звучащие научные термины не были мне известны в детстве. Для меня все эти аппараты просто назывались "вертушками".). Здесь принцип оставался тот же, но видели вы не самую ленту, а отражение ее в зеркальцах, которые были поставлены крест на крест в середине круга. Из картинок этого типа (обыкновенно нарисованных в виде силуэтов) мне особенно запомнилась вальсирующая пара. Иллюзия того, что эти фигурки вертятся, была полная, причем казалось, что они и рельефно выступают. Этот аппарат нравился мне особенно потому, что он принадлежал к явлениям "из карликового мира" - это лилипутики танцовали мне на забаву, и я мог чуть ли не часами глядеть на такое милое зрелище. Мне кажется, что я перепутал здесь термины: то, что я говорю о праксиноскопе, относится к зоотропу и наоборот. Надо бы проверить по энциклопедическому словарю.
У дяди Сезара был чудесный праксиноскоп с массой лент, но была у него и другая оптическая "штука". Это была большая "иллюзионная камера" - целое сооружение на особом постаменте, в которой большие фотографии, вставлявшиеся в нее и ярко освещенные, получали удивительную рельефность и отчетливость.
Окончательная же иллюзия получалась тогда, когда прикрывалось освещение сверху и картины освещались транспарантом, причем день сменялся ночью, на небе оказывалась луна, в воде ее отблеск, на улицах зажигались фонари, Везувий выкидывал (неподвижное) пламя и красная лава текла по его склонам. Самой же эффектной была картина, изображавшая какое-то пожарище (Тюильери, сожженное в дни Коммуны?). Днем вид представлял унылые серые развалины, но на транспаранте они оказывались объятыми бушующим огнем, тысячи искр летели по небу и жутко чернели силуэтами наполовину уже обгорелые стены. Наслаждение, получаемое мною при виде этих картин было тем более острым, что мне не так-то легко было добиться подобного спектакля. Сам дядя Сезар был слишком занят, чтобы заниматься мной, барышни-кузины или их гувернантки не умели зажигать специальную лампу и переставлять эту довольно тяжелую машину, оставалось прибегать к помощи милого и всегда любезного кузена Жени, но он не всегда бывал дома.
Не меньшей приманкой, нежели этот гуккастен (Это немецкое слово гуккастен не было употребительно в моем детстве; его заимствовал я из записок А. Т. Болотова (18 в.), который любовно останавливается на том, как он такой гуккастен устроил у себя на квартире во время стоянки русских войск в "губернском городе" Кенигсберге. Товарищи, глядевшие в него, верить не хотели, что перед ними лишь нарисованные изображения, а не действительность...) дяди Сезара, служил мне стереоскоп дяди Кости, но о нем я уже рассказал в первой части этих воспоминаний. У моего папы был тоже стереоскоп, но более скромный, более примитивный и лишенный удобства "манипулирования". Зато карточки, которые были у нас в доме - являлись особого рода редкостями стереоскопии. Это не были фотографии, а раскрашенные литографированные рисунки - теоретически скомбинированные так, чтобы разглядывание их в два стекла давало слитый рельефный образ. "Предрасположение" мое к стереоскопии сказалось в том, что я и этими "отвлеченными" образами мог упиваться часами. Особенно меня восхищало то, как геометрические построения, напоминавшие те формы в которых подавалось в те времена мороженое или пеклись парадные торты,
В сущности "штука", которая меня так восхищала у дяди Сезара, была тем же, только усовершенствованным гуккастеном, с которым еще ходили в моем детстве "раешники" по улицам Петербурга. Пять или шесть таких раешников забавляли нетребовательную публику и во время Масляничного гулянья на Марсовом поле, да и редкая деревенская ярмарка обходилась без того, чтобы не появлялся один из этих "разносчиков зрелища". Ходили раешники и по дворам, и тогда к коробке его прилипали дети самых различных классов, ибо вcем было настолько интересно поглядеть через большие круглые застекленные отверстия на картинки, вставлявшиеся внутри коробки. Особенно заманчиво было послушать потешные пояснения к ним дававшиеся раешником. Картинки русских гуккастенов были самые незатейливые, кое-как раскрашенные, а то это были просто иллюстрации, вырезанные из журналов и наклеенные на картон. Зато чего только не "врал" раешник! Запомнились особенно классические пассажи: "Вот город Амстердам, в нем гуляет много дам". "А вот город Париж, приедешь и угоришь, французы гуляют, в носу ковыряют". Про королеву Викторию гласило так "А вот город Лондон, королева Виктория едет, да за угол завернула, не видать стало".
Хороший раешник знал десятки всяких прибауток, причем он их варьировал, стараясь потрафить вкусу данного сборища публики или даже высказаться на злободневные темы. Бывало, что он и такое "наврет", что "дамы" - горничные, швеи или просто какие-либо девчонки - шарахались в сторону, и, прыская от смеха, закрывались передниками. В газетах высказывалось возмущение такими непристойностями раешников (причем, надо сказать, что самые картинки были всегда самого невинного характера), я же тогда этих непристойностей просто не понимал, и если что меня влекло к коробке раешника, то это больше как бы самый "принцип" - вот увидать хотя бы дрянную картинку, но в таких условиях, которые придавали ей характер чего-то волшебного. Однажды меня так затолкали "уличные мальчишки", желавшие увидать то, чем я любовался, что я упал и больно ударился при этом о коробку. Такая бесцеремонность меня до того рассердила, что, не успев сообразить до чего опасно вступать в бой с этими маленькими разбойниками, я схватил свою шапку и стал бить ею по их физиономиям. Это, кажется, единственный случай в моей жизни, когда я уподобился Роланду, причем к собственному удивлению, я вышел из этого испытания с честью - правда при поддержке дворника Василия.
Из всех оптических игрушек, когда-то меня пленивших, не было ни одной столь замечательной и значительной, нежели Волшебный фонарь. Два этих слова вызывают и по сей день во мне особые ощущения. Впрочем, в родительском доме, в котором французский и русский языки имели одинаковые права и в котором очень многое называлось иностранными словами - выражение "Волшебный фонарь" не было в таком ходу, как слова: Lanterne Magique или по-латыни - Lanterna Magica.
Самый аппарат у нас был неказистый и стоял он на полке рядом с прочим детским скарбом, но и он обладал способностью вызывать в темной комнате на пустой белой простыне самые удивительные образы; в те времена, не знавшие кинематографа, этого было достаточно, чтобы возбуждать в зрителях (и не только в детях) восторг. Стоило зажечь лампу, помещавшуюся внутри жестяной коробки, вставить в "коридорчик" между лампой и передней трубкой раскрашенное стеклышко, как на стене появлялись чудесно расцвеченные, совершенно необычайных размеров картины!
Характеру волшебной таинственности Лантерны-магики, особенно способствовало то, что эти представления должны были, по необходимости, происходить в темноте. Темнота настраивала на особый лад. Темная комната страшная комната. Когда мне случалось проходить вечером одному через темную нашу залу, я предпочитал идти, зажмурив глаза и находить путь ощупью, только бы не увидеть "чего-либо такого, от чего можно помереть со страху". А вот тут эта враждебная и страшная темнота оказывалась желанной и заманчивой. Да она уже никому более из детей и не казалась страшной, раз в темноте набиралось столько народу и со всех сторон во мраке доносились знакомые голоса, смех, вспышки ссоры или сдержанное хихиканье. В таких условиях не страшно даже и пугнуть другого - подкрасться к кому-нибудь и внезапно схватить его за ногу или дернуть за косу.
Уже самые приготовления к "сеансу" Волшебного фонаря вызывали волнение. Вот старшие братья устанавливают на табурете "машину". К стене прикалывается простыня, мы же зрители устраиваемся на собранных со всех углов стульях, а кое-кто и впереди, просто на полу. Домашняя традиция требовала, чтобы на этих спектаклях непременно присутствовала прислуга и в первую голову наши две горничные Степанида и Ольга Ивановна. Присутствие их было особенно желательно мне. Если бы я знал в те времена что либо о греческой трагедии, я бы сравнил их роль - с ролью античного хора. Они наперерыв старались выражать свое изумление, восторг или сожаление перед всем, что появлялось на простыне, и хотя бы они видали это много раз и знали всё наизусть, их ахи и охи необычайно усиливали наше собственное настроение...