Жизнь художника (Воспоминания, Том 2)
Шрифт:
Одной из самых замечательных достопримечательностей Кушелевки был тот вид, что открывался на Неву.
Но вид этот был загорожен высоким глухим забором и потому папа решил пристроить к забору род балкона, откуда, оказавшись на высоте пяти аршин от земли, можно было свободно любоваться широкой панорамой. Пребывание на этом "бельведере" было столь же заманчивым, как и плавание по каналам, и мне случалось на нем проводить целые дни - одному или в обществе мамы, бонны, а в 1878 году и той девочки Вари, о которой речь впереди. Так как то, что творилось на бельведере было видно от самой нашей дачи, то, пока я находился на нем, ближайшего присмотра за мной не требовалось Когда мне надоедало глядеть на простор Невы или на то, что творилось под ногами на мощеной набережной улице, то я обращался к принесенной с собой книжке или рисовал всякую приходившую в голову чепуху. Любил этот бельведер и брат Миша, готовившийся тогда стать моряком и гостивший иногда на Кушелевке вместе со своими товарищами - долговязым бароном Клюпфелем и болезненно близоруким Виноградовым. Последний
Центром той панорамы, которая развертывалась с нашей призаборной вышки, служил Смольный монастырь, стоявший на берегу Невы, насупротив нас. Это одно из самых прекрасных и поэтичных сооружений на всем пространстве Государства Российского! Гордо и благолепно подымается над всем прочим колоссальная масса главного пятиглавого собора и точно дьяконы, совершающие торжественную литургию, обступают в значительном от собора расстоянии четыре совершенно одинаковые церкви; вокруг же всего этого Божьего селения тянется высокая стена, прерывающаяся в известном ритме разнородными затейливыми башенками. Всё вместе производит во всякое время и в любую погоду, сказочное впечатление, но сказочность эта приобретает особенно волнующий характер, когда, в ясные летние вечера, все эти здания начинают таять в алых лучах заходящего солнца, а многочисленные их купола и шпили загораются золотом крестов, и теми лепными гирляндами, коими убрала голубые луковицы церквей - роскошная фантазия Растрелли! Мне кажется, именно на Смольном я понял прелесть архитектуры в пейзаже и, еще не осознав своей какой-то связи с прошлым Петербурга, уже напитывался, глядя на эту единственную картину, ее дивной красотой.
Если перевести взор от Смольного влево, то открывался вид на Большую Охту с ее церковью, вокруг которой толпились деревянные домишки с их зелеными и красными крышами; дальше зияли чернотой отверстия старинных верфей для постройки судов, а из-за загиба Невы мерещились в затуманенной дали башни Александро-Невской Лавры и очень оригинальная церковь, построенная в русском стиле приятелем отца - архитектором Щуруповым. Если же обратить взор вправо, то на противоположном берегу вслед за заборами и амбарами дровяных складов (Громовской биржи), виднелся Таврический Дворец с его плоским куполом, а рядом темно-красным силуэтом возвышалась недавно построенная водонапорная башня; совсем вдали сиял золотом сферический купол Исаакия и высилась масса разных колоколен. Папа любил мне все эти здания называть и, "штудируя" Петербург с Кушелевского бельведера, я выучился названиям многих его достопримечательностей и запомнил их типичные очертания.
Всё это было неподвижное, далекое, каменное, ближе же к нам и во всю ширину панорамы лежала пребывавшая в непрестанном движении река. Лишь очень редко, в моменты полного безветрия, наступало затишье, и тогда в водах Невы отражались здания противоположного берега. Но даже в такие дни голубая гладь то и дело нарушалась кипевшей на ней жизнью. То, дымя трубой, плыл черный переполненный до отказа Шлиссельбургский пароход, то суетливо несся крошечный пароходик финляндского общества, то буксир тащил за собой вереницу барок. Кроме того, сотни цветисто раскрашенных яликов беспрерывно сновали во всех направлениях, или же уплывали далеко вверх по реке большие рыбацкие лодки, закидывавшие невода.
Движение по Набережной улице вдоль забора Кушелевки было в обыкновенные дни не Бог весть каким интересным и уже во всяком случае не отличалось нарядностью - слишком сказывалась близость рабочего пригорода. Редко-редко проедет какой-либо собственный экипаж, принадлежащий иностранцу-фабриканту или одному из помещиков-дачников, имевших свои усадьбы дальше за Охтой. Обыкновенно же мимо нас тянулись бесконечные вереницы возов с разными товарами или просто крестьянские телеги, отправлявшиеся из деревень в Петербург и обратно. Пеший люд состоял из всякого рода мастеровых и рабочих, да еще из охтенских молочниц, которые шли по утрам целыми взводами с коромыслами, на концах которых побрякивали жестяные кружки с молоком, и с корзинами масла и творога за спиной. То были или подлинные чухонки или русские бабы и девушки, старавшиеся, однако, в говоре подделаться под чухонок, дабы заслужить большее доверие покупателей - ведь особенно славилось именно чухонское масло. "Ливки", "метана", "ворог", "яйца вежие" - звонко выкликаемые чухонками - вызывали представление о чем-то чрезвычайно доброкачественном и заманчивом. Нередко обыденное шествие нарушалось каким-либо скандалом, и я
Этот лавочник всячески занимал мое воображение. Во-первых, меня пленяли те коробья и банки с лакомствами, что стояли рядами у него на полочках и до которых я, балованный "господский" мальчик, был всё же большой охотник (то были черные сладкие бобы-стрючки, мятные и другие пряники, орехи, паточные леденцы). Во-вторых, меня интриговало то, что, по окончании торгового дня, хозяин ларька не уходил куда-то домой на ночлег (дома-то у него, вероятно, и не было), а укладывался калачиком, как собака в конуру, в нижний ящик своей незатейливой лавочки...
Городовой и дворник уже потому благоволили к этому тихому и смиренному мужику, что он не скупился на угощение; в жаркие дни можно было любоваться, как то и дело он потчевал своих друзей квасом, кислыми щами или даже бутылочкой Ланинской фруктовой воды, которая, несмотря на всякие наветы людей, недоверчиво относящихся к национальной промышленности, была всё же очень вкусная и действительно напоминала то грушу, то ананас, то малину или смородину...
Но был день к концу лета, когда наша набережная приобретала совершенно особый характер - и вот в этот день, сидя на своем бельведере в обществе всех наших домашних, я себя чувствовал, как царь на параде. Этим днем было 15-ое августа - иначе говоря праздник Успения Богородицы, ознаменованный грандиозным крестным ходом, обходившим всю Охту и часть Выборгской стороны. С самого утра чувствовалось на нашей набережной приподнятое настроение. Толпы по-праздничному разодетых мужчин, женщин и детей, рабочих, мастеровых, рыбаков, матросов, солдат, мелких чиновников, купцов и купчих - спешили всё в одном направлении из города, кто на Охту, а кто и еще дальше на "Пороховые". Часам к 11-ти трезвон колоколов усиливался и в то же время его начинал заглушать гул приближающегося людского потока. И вот из-за поворота главной охтенской улицы показывался самый крестный ход. Я ждал этот момент со смешанным чувством; в него входил и праздничный "подъем", но в него входило и подобие некоторого ужаса. Почему-то медленное продвижение процессии, под заунывное пение священнослужителей, певчих и толпы, вызывало ощущение чего-то грозного, чего-то даже "для меня лично опасного".
Не будучи православным, относясь, по неведению, к православию с некоторым предубеждением (в чем меня укрепляли мои бонны не иначе, как с оттенком презрения говорившие про русскую церковь), я не испытывал чувства благоговения, а, вместо него, возникал странный щемящий ужас - мне начинало казаться, что эти приближающиеся, колыхающиеся, склоняющиеся и снова выпрямляющиеся хоругви - ведут род грозного наступления, что вот-вот они надвинутся на меня и мне тогда не сдобровать. Однако, в момент, когда крестное шествие было уже под самым нашим балконом - страх исчезал, священные знамена, не причинив вреда, медленно проплывали мимо, и в ту же минуту внимание всех, стоявших на бельведере, было поглощено чем-то совершенно уже необычайным. Многие набожные люди норовили пройти или даже проползти по земле под громадную, блиставшую золотом и драгоценными каменьями икону Божьей Матери, несомую на плечах обливающимися потом и явно изнемогающими под ношей богомольцами. И тут же происходили иногда сцены, совершенно "средневекового характера".
В толпе раздавался вопль и к иконе проталкивались дюжие мужики, таща за собою бьющуюся в корчах и неистово визжащую женщину-кликушу. Несмотря на сопротивление ее валили на мостовую и держали распластанной во прахе, дабы икона, проносимая над ней, могла оказать свое чудотворное действие. И действительно, бесноватая вставала затем успокоенная, без чужой помощи, а все вокруг, да и наши прислуги на бельведере, пораженные явным чудом, усиленно крестились. По пути следования Крестного хода такие сцены повторялись несколько раз...
Дважды в моем рассказе я уже упоминал о "тоне", т. е. о том примитивном рыболовном предприятии, которое находилось в непосредственном соседстве с Кушелевским парком. Эта тоня была столь любопытной достопримечательностью тех мест, а в моей памяти она занимает до сих пор такое значительное место, что я должен о ней рассказать подробнее.
До "тони" было от нас всего несколько шагов. Стоило выйти за ворота парка, перейти набережную улицу и спуститься по деревянной лесенке с довольно крутого берега, как человек уже оказывался на пропахшем рыбой помосте тони. Когда в воскресные дни к нам или к Эдвардсам приезжали гости, то полагалось часа за три до обеда всем отправляться на тоню, и тогда Матвей Яковлевич, питавший настоящую страсть ко всякого рода азартным играм "заказывал тоню" - в надежде сделать чудесный улов. Иной раз в сетях оказывались и сиги, и судаки, не считая всяких ершей, окуней, корюшки и салакушки, а в особо счастливые дни попадались и лососи. Но бывало (и это случалось чаще), что невод возвращался пустым или с одной только мелочью, и тогда Матвей Яковлевич терял свои три рубля и уходил с берега благодушно раздосадованный, причем мама хитренько улыбаясь, говорила ему: "Я это знала, вот почему и приняла меры: утром еще купила чудесную рыбу к обеду".