Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней
Шрифт:
— Это же жульничество! Очень мне твои штуки нужны! Да я за доллар сколько угодно найду. Я с тобой как уговаривался? Ты меня любить обещала. Люби же! Слышишь, что я тебе говорю: люби меня!
И, больше не сдерживаясь, Халыбьев бросился на Жанну. Он не испытывал никакой радости. Он оскорблял ее грубо, как будто вытряхивая из себя все, что в нем было темного и страшного. Он ей мстил, мстил за все свои унижения, за весь страх, за ту ночь, за бегство по бульвару Эдгар-Кине, за Шиши. Он издевался над ней. Он прерывал рык и сопение возгласами:
— Это тебе не Андрюшка! Это я, Халыбьев!..
Тихо
А Халыбьев не унимался. Его руки, руки с плаката, душили, давили, кромсали Жанну. Кто знает, сколько в одной ночи часов! Сколько у человека сил!
Потом наступила пауза. Халыбьев лежал на спине и отрывисто, тяжело вздыхал. Прильнув к уху Жанны, он быстро зашептал:
— Скажи мне: «Только тебя, Никеточку, и люблю я на всем свете!» Скажи, а не то я в Париж не поеду.
В комнате стало тихо, очень тихо, как в четвертом корпусе тюрьмы Санте. Точно, четко, раздельно Жанна повторила его слова. Но в ответ раздались ужасные звуки. Это Халыбьев плакал, плакал пьяными слезами.
— Я ведь знаю, что ты врешь. А меня… а меня никто не любит! Несчастный я человек! Умереть мне нужно.
Слезы, впрочем, скоро сменились новым приступом похоти. И опять он глумился. И опять его руки делали свое грубое, низкое дело. И много часов прошло прежде, чем он, обессилев, уснул, все еще шевеля во сне мокрыми пальцами.
Пять. Половина шестого. Поезд в девять одиннадцать. Утро, мутное утро в окнах, выходящих на глухой двор. Где-то уже прогромыхали засовы. Внизу выбивают ковры. Скоро конец! Есть ли слово, которое люди произносят с большим отчаянием и с большей надеждой, чем вот это «конец»? И если когда-то кончилась ночь на улице Одесса, то теперь приходил конец ночи в почтенном пансионе госпожи Лопке.
Семь. Жанна стала будить Халыбьева. Он, видимо, крепко спал. Со сна он даже не сразу понял, в чем дело. Ему снова показалось, что Жанна пришла его арестовать. Потом он вспомнил все. Однако это его не успокоило. Дрожащими руками натянул он на себя брюки.
— Я вернусь через минуту, и тогда мы прямо поедем на вокзал.
Халыбьева тошнило от усталости и страха. Жанна казалась ему зеленым сукном карточного стола утром, когда в окнах серо, на столе окурки и остывший чай, когда колода вызывает только отвращение, когда надо — хочешь не хочешь — платить проигрыш. Он не помнил о своей мании. Он думал об одном: как бы ее спровадить? Он направился к госпоже Лопке, вставшей, как всегда, рано и уже успевшей затянуть в корсет два бюста.
— Госпожа Лопке, я уезжаю на три дня в Гамбург по делу.
И госпожа Лопке, спросив, не хочет ли он взять с собою несколько бутербродов, пожелала ему счастливой дороги.
Жанна ждала. Прошло не пять минут, не десять. Прошел уже час. Халыбьев
Половина девятого. Жанна вышла. Она искала Халыбьева в длинном коридоре. Она зашла в ту самую ванную, где вчера решилась ее судьба. Халыбьева нигде не было. Она только набрела на госпожу Лопке, моловшую кофе.
— Вы что же здесь делаете, кошечка? Чужими комнатами интересуетесь? Нехорошо!
Два бюста тряслись негодуя.
— Я ищу господина Халыбьева.
— Ах, какие вы глупости говорите. Фуй! Теперь же утро. Не все же занятому человеку с вами любезничать. Господин Халыбьев уехал.
— Этого не может быть. Мы едем с ним вместе.
— Я говорю вам, что он уехал. Он уехал в Гамбург. Он даже взял у меня три бутерброда на дорогу.
— Этого не может быть. Он обещал мне…
— Вы напрасно скандалите, кошечка. Здесь не базар, а семейный пансион. Раз господин Халыбьев вам обещал что-нибудь, он это и сделает. Он всегда мне аккуратно платит за комнату. Это не такой человек, чтобы надувать кого-нибудь. А скандалить нельзя. Если вы будете, кошечка, скандалить, я позову привратника.
Жанна выбежала. Напротив дома, над ювелирным магазином были большие часы. Они досказали все. Четверть десятого. Халыбьева нет. Утренний поезд ушел.
По широкой, облитой солнцем улице, по улице портных и цветочных магазинов, по нарядному Курфюрстендамму, сгорбившись, идет маленькая женщина. Ее глаза темны и пусты. Выступившие сразу кости делают ее лицо если не старым, то безвозрастным, скорбным, мертвым, чужим. Она идет тихо. Ей некуда спешить: следующий поезд отходит только через одиннадцать часов. Она ни на кого не глядит: ей не нужны ни цветы, ни люди, ни солнце. Она идет тихо и просто, идет, как другие прохожие.
Поглядите на нее вы, философы и блаженные люди, вы, которые зовете «скептиком» или «опустошенной душой» каждого, кто только посмеет сказать, что же такое жизнь, вы, находящие для всего мудрое оправдание, готовые даже руки Халыбьева и те обвить цветами из этих витрин, поглядите на нее и скажите: кто ответит за эту ночь? Нет, лучше ничего не говорите. Лучше промолчите. Сейчас и ей и всем, кто ее любит, не до слов.
Глава 43
ЮЖЕНЬ ПЕТФОР СДЕЛАЛ ОДНО ДОБРОЕ ДЕЛО
Пьер Пуатра находился недалеко от Андрея в номере сорок семь, во втором корпусе. Это был самый комфортабельный корпус тюрьмы Санте. Начальник не любил излишней рекламы. Он предпочитал, чтобы газеты писали о нем как можно реже, а во втором корпусе помещались весьма странные люди. Часто с виду они напоминали обыкновенных воришек, потом же оказывались редакторами газет или даже депутатами. Дальнейшая судьба заключенных в четвертом корпусе была ясна для начальника: им отрежут голову. Человек с отрезанной головой не может причинить никаких неприятностей. Другое дело эти субъекты из второго корпуса. Многие из них делают хорошую карьеру: они становятся префектами или министрами. С такими людьми следует обращаться деликатно. Нет, второй корпус не четвертый.