Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней
Шрифт:
— Смерть барашкам!..
Засыпая, видел, как по миру ходил чудовищный циркуль, отмерял, назначал и вписывал одно в другое. Видел сердце, без воя и без войн, строй, солнечный зной, глазастый разум. Видел еще голый город, в одной стене миллионы иллюминаторов. Дальше — числе пришло к числу, и два числа торжественно молчали. (Но это видел уже во сне.)
10
К дочери хозяйки (Курбов жил тогда на Кирочной), к Мирре-хохотушке, приходила подруга Таня Епифанова. У Николая книжку попросила. Потом все чаще, уже не к Мирре, а (третья
— Можно? Я помешала?..
Вместо ответа с полки еще одну колючую достает. Ну, как такую проглотить?
— Вам надо усвоить диалектический метод.
Бедная обмирала. Знала: дома — шарады, фанты, танцы, шоколадное печенье «империаль» и «je vous aime» Пети Петухова. Еще: она — дочь капитана в отставке, Таня Епифанова, у нее две руки — обнять, голова — ночами думая, измыслить нечто сложное и важное, например, «Коленька», «родимый». Но читала: «антитезис… синтез».
Раз Николай, одобрив, сказал:
— Вы будете работать в моем районе.
В его. С ним! Район — почти шалаш влюбленных. Диалектику, стыдясь себя, тихонько заедала Блоком. Тогда у Курбова оказывались роза и секира. Закрыв лицо ладонями, Таня со сна его звала: «Мой любимый, мой князь, мой жених…»
Капитан в отставке книгу нашел (Карл Маркс, «Восемнадцатое брюмера…»). Страдая астмой, так задышал, что подвески люстры грустно всплакнули, швырнул, учинил допрос. Мирру с Кирочной обозвал потаскушкой.
— Запрещаю!.. Молчать!.. Прокляну!..
Таня «Восемнадцатое брюмера…», обиженное капитаном, нежно поцеловала (не это ли его письмо?):
— Он герой!
— Жидюги! Крамольники! Прохвосты!
Об стол. Люстры навзрыд. Кричит:
— Не то прокляну.
— Я тоже буду… и в его районе!..
Через час (третья дверь направо) Николаю:
— Отец отсталый… Мы разошлись навеки. Помогите мне пристроиться. Я умею немного по-французски и еще штопать папины носки…
Ночевать оставил у себя. Октябрьское солнце поцеловало мерзлое окно, и стекла — старушечьи щеки — облились слезами, оттекли. Оба молчали. Таня не выдержала:
— Вы подумаете, что это нечестно… Все равно! Я должна вам напрямик сказать: у меня, кроме убеждений… Ну, как сказать?..
(Рот приоткрыт, и все готово для слов, а нет их, тянет, тянет из себя, как из колодца тяжелое ведро.)
— Николай!.. Я про себя зову вас просто Николаем… Словом, я хочу, чтобы вы меня… чтобы вы меня…
И это уж не вслух — чертеж губами:
— Любили!..
Николай чуть-чуть согнулся, но, быстро вспомнив и Тань, и Варь, и Кать, озлился. Что им партия? Капитан, ну, помоложе, чтобы гуманней, и в театр, гости, дети… Не ответил Тане. Долго, громко возился со спиртовкой: надо чай пить. Когда вскипел, сказал:
— В моем районе много работников, а вот в Василеостровском был провал. Вас — туда. Я завтра скажу секретарю.
Таню уложил на свою кровать. Сам — на пол, в углу. Но не спалось. Женщин Николай не знал, хотя по возрасту как будто полагалось (был ведь крепок и здоров). Может, память удерживала: ночи на сундуке, гитары визг, маменькина ямка. Как в иных девушках, в нем настоялось трудное, густое целомудрие. Улыбался женщинам и часто, проходя по летним уличкам, радовался на влюбленных, сам же никогда никого
Таня все всхлипывала. Углы узких плеч подскакивали в такт. Вот так! И ничего не будет. Ни жениха, ни того, другого… И даже не в его районе…
А Николай уже дышал ровно. Глядел на потолок: трещины увивались в какие-то мифические буквы, На неизвестном языке значилось:
«Все ерунда».
«В четверг, в 4 — явка».
«Будет когда-нибудь легко».
Чувствовал — осилил. Мысли сцепились, отхлынув, правильно текла вышколенная кровь. Любовь? Мне не нужна любовь!
Утром снова спиртовка и деловое:
— Вам лучше всего поехать трамваем тридцать четвертым.
Неделю спустя, встретив секретаря Василеостровского района товарища Максима, спросил: как такая-то?
— Не было такой.
Вот тебе! Зачем же с ней возился? Как будто таким дорога партия! Самки! Конечно, любовь в природе — но час, но день, у этих — всё. Когда мы одолеем, надо устроить школу для девчонок: с детства приучать, чтобы любовь и дети на месте были — не утром и не днем. Так, побрюзжав, вскоре забыл о Тане.
После: морозный, засиневший вечер. Сочельник: нагруженные свертками, пакетами, кулями, заиндевевшие, спешат, чтобы, окунувшись в тепло, выронить крымские яблочки, золоченые орехи и красные рождественские носы. В паре расплываются, сдаются парадизы витрин: закрывают, поздно. Свертков все меньше. Светлые пятна и гам переместились в этажи, где за портьерами и шторами детвора, суетливое предчувствие, распакованные звезды. Только редко — запоздалый тащит купленную подешевле елочку.
Бесприютный Курбов долго разыскивал, где найдется завалящийся огонек. Набрел: «Чайная», еще открыта. Два китайца, не то улыбаясь, не то грозясь, во всяком случае переставляя время от времени таинственные скулы, орудуют с чайником. Хоть рядом кипяток и сахар, но сивушный аромат все тайны выдает. Еще — девица. Сначала Николай не узнает: нечто знакомое, может быть, случайно, на улице заметил. Потом эта знакомость щекочет мозг, перерывает воспоминания. Какие-то намеки тонут в малиновом море румян, в треске юбок: ясно — с Невского, откуда же знает?.. И вдруг — уже не памятью, а чем-то встающим из живота: мохнатое ползло, ночь, слезы.
— Товарищ Таня, я не узнал вас…
— Напрасно узнали… Вам ли такой интересоваться…
— Что вы… Как же!.. А почему же вы не пошли тогда на явку?..
Таня смеется так громко, что серьги, чашки и даже скулы китайцев перемещаются:
— Это очень скучно! А я живу весело. Вчера в «Электротеатре». Глупышкин зацепился за порог, разбил в посудной лавке все миски. Хи-хи!
И снова общее колыханье.
— Потом — фарс «Когда его нет дома». Вы не были? Ужасно жаль! А впрочем, до свиданья! Я пойду вот к этим желтым. Они уже пригласили.