Жизнь и искушение отца Мюзика
Шрифт:
Прибыла полиция в лице инспекторов О’Тула и Махмуда. Выяснилось, что сумасшедший — священник, но не из местных жителей, и представляет угрозу только для самого себя. Он без возражений отдал им плеть и смирно уселся на лестнице, дрожа от холода и совершенно ослабев от потрясения. О’Тул проявил участие и послал Махмуда принести одеяло из полицейской машины.
Тот заворчал, но подчинился. Он предпочел бы отвезти Тумбли на вокзал и взять ему билет на поезд.
— Подобных парней следует кастрировать, — якобы заявил он.
(Более правдоподобно звучит версия, на которой настаивал Бочонок, заранее извинившись передо мной, — инспектор Махмуд сказал, что «этому гребаному
Я был бы полным ничтожеством, если бы не сознался вам, что мучения Тумбли стали для меня маленьким праздником сердца. Но почему Мод отправила мне эту вырезку? Конечно, мы с ней десятилетиями испытывали неприязнь к этому человеку, и теперь, быть может, это намек на единомыслие. Хотелось бы надеяться. В конце концов, у Мод не было нужды беспокоиться, она могла бы и лишить меня удовольствия позлорадствовать.
На пару минут мне стало интересно, действительно ли Тумбли почувствовал угрызения совести за то, что фактически вогнал в гроб У.К. и довел до самоубийства Аристида Попеску. Чужая душа, конечно, потемки, но я что-то не верю в раскаяние Тумбли, он ведь сразу и отрекся, заявив, что невиновен в этих смертях.
Я призвал Пип-Пипа в коттедж и спросил, не гостит ли случайно в Холле какой-нибудь американский ученый. Да, ответил он, приехал отец Питер Агнелли — преподаватель колледжа кардинала Спелмена в Провиденсе, штат Род-Айленд. Во время беседы с отцом Агнелли за бокалом «Пулиньи-Монтраше» 1963 года я упомянул, что Бил-Холл учредил несколько стипендий, одну из которых он может получить, особенно если заручится рекомендацией генерального директора. Потом я намекнул, что он мог бы, воспользовавшись своими связями в Новой Англии, выяснить для меня, что случилось с неким отцом Фредом Тумбли, который раньше часто бывал в Бил-Холле, а теперь вот оказался постояльцем Сестер Пяти Скорбных Ран.
Через неделю отец Агнелли был готов подробно доложить мне о «тягостном инциденте» с Тумбли. В епархии, где тот преподавал, семь его бывших студентов, ныне взрослые женатые мужчины, подали на него в суд, обвинив в сексуальных домогательствах, оказавших травмирующее влияние на их жизнь. На процессе туманно прозвучало, что были еще пострадавшие, которые пока не расположены к публичным признаниям. Так вот, этим студентам последнего курса были предложены высокие оценки в обмен на секс. Они признавали, что отец Тумбли ничего им не сделал. Тумбли ставил «Болеро» Равеля («Да, он был таким банальным», — заметил Агнелли), просил студентов раздеваться перед ним и занимался в сторонке мастурбацией. Вот и все.
— Вам может это показаться странным, — продолжал Агнелли, — но одна еврейка, которую он однажды встретил в Нью-Йорке «на книжной или какой-то еще вечеринке», женщина, замечательно проницательная, сказала ему с обезоруживающей простотой: «Каждый что-нибудь да делает». Подняла на него глаза и иронически улыбнулась. Во всяком случае, бывшие студенты Тумбли утверждали, что их последующая сексуальная жизнь была серьезно расстроена и что они страдали от приступов импотенции. Их жены, как понял Агнелли, подали отдельную жалобу.
Как и следовало ожидать, Тумбли все отрицал. Но его отставка, конечно, последовала стремительно —
Я НАЧИНАЮ РАЗМЫШЛЯТЬ О СМЕРТИ. Что в моем возрасте и положении вполне разумно и необязательно связано с психическими отклонениями. Передо мной с готовностью зияет могила. Зачем же притворяться? Горизонт, некогда далекий, приблизился. Я стою на краю бездны, не чувствуя ни смелости, ни страха, в совершенном безразличии — уверенный лишь в том, что смерть, «конец неотвратимый», как писал любимый Бард Пиша, «придет в свой час» [216] . Круг близких мне людей все сужается — обстоятельство, естественным образом сопутствующее старости. Те, кого я знал лучше всех, кого любил или ненавидел, ушли от меня, исчезли, нас разделяют смерть, отчаяние, безумие или огромные расстояния.
216
«Юлий Цезарь». Перевод И. Мандельштама.
Подозреваю, что на эти размышления меня подвигла новость, сообщенная отцом Пип-Пипом: Мод, моя Мод, собирается замуж за некоего Тима О’Флаэрти, вдовца, отца, деда, прадеда, бывшего окружного прокурора Куинза, почетного председателя «Верных Сынов Изумрудного ордена Ирландии» и мирской опоры церкви Св. Себастьяна. Она спрашивала у Пип-Пипа совета — следует ли ей рассказать своему fiance [217] о том, что она лечилась и вылечилась от алкоголизма.
Так-так…
217
Жених (фр.).
— Не очень-то прилично в их возрасте, а? Можно ли сказать, что в них вселился некий дух? — поинтересовался моим мнением Пип-Пип.
— Возможно, что-то и вселилось, — рассеянно ответил я, делая вид, что для меня это предмет не более чем вежливого интереса.
Мы опять сидим в Бенгази. Официально я теперь в отставке, а Пип-Пип хозяйничает в Бил-Холле. Пока он только исполняющий обязанности директора и работает кое-как, без особого усердия. Если он не впадет в начальственный раж, сделавшись директором, осмелюсь заметить, он нашел себе синекуру. На здоровье. Я не питаю к нему недобрых чувств.
Пип-Пип решил переключиться с Мод на другую тему.
— Налить? — спросил он, поднимая графин.
Я покачал головой, указывая на свой стакан с недопитым бренди, и он налил себе. На сей раз это было не превосходное бренди У.К., а «Теско», которое я завел специально для визитов Пип-Пипа.
— Коттедж по-прежнему называется Бенгази? — поинтересовался он.
— Почему бы и нет?
Билинда Скудамур и я оказались единственными наследниками майора. Письма от адвоката застали нас врасплох. Билинда унаследовала ценные бумаги и банковские счета моего старого друга, все, что он скопил, — порядочную сумму. Мне же достался коттедж — и в самый нужный момент, когда я почувствовал, что больше не могу оставаться в Бил-Холле, но не было места, куда бы я мог уехать. Без Мод и Бастьена Бил-Холл превратился для меня в мавзолей, в пустых пространствах которого раздавалось эхо моих бесчисленных утрат.