Жизнь и искушение отца Мюзика
Шрифт:
Мы образовали свой тесный кружок, поскольку не могли — наше духовное призвание не позволяло — беспечно объединяться с «мирянами» в их гетеросексуальных радостях. Что до интеллектуалов среди них, то все они были коммунистами и откровенно издевались над нами. Обычно мы встречались в студенческом кабачке «La Grenouille Farsie» [48] , как кучка воронов, за кружкой пива или стаканом дешевого вина. Кастиньяк, мой давний товарищ по духовной семинарии, слушавший курс политической философии, тоже входил в наш круг, как и Бастьен — с ним мы впервые встретились в сиротском приюте в Орлеане, куда, после совещания тети Луизы с ее священником, отправил меня отец, прежде чем безвозвратно кануть в Сен-Понсе. (Впрочем,
48
«Фаршированная лягушка» (фр.).
Мы из кожи вон лезли, соревнуясь в остроумии с «мирскими» столами, бравируя антиклерикализмом. Особенно отличался Кастиньяк, его шутки для своих, — у него был неистощимый запас, — вызывали взрывы хохота, разносившегося по всему залу. (Только священнику позволительно издеваться над Церковью!) Единственным, кто в ответ мог выжать разве что вымученную улыбку, был Тумбли — и вовсе не потому, что плохо знал язык (несмотря на акцент, он уже тогда владел французским свободно). Нет, ему тоже хотелось соответствовать и компании, и разговорам, добавляющим житейского опыта, но, кажется, вместо того чтобы веселиться, он собирал компромат.
В одну из наших сходок в «Лягушке» он стал моим врагом, хоть я и по сей день не понимаю почему. Мы с Бастьеном забавляли компанию рассказами о наших мытарствах в сиротском приюте и о жестокости монахинь. Именно о жестокости, если не сказать — о садизме. Монахини, фанатичные старухи, ненавидели беззащитных детей из-за бесплодной пустоты собственных ущербных жизней. Они немилосердно нас лупили и унижали перед товарищами, не давали пить, чтобы мы не мочились в кровати, одевали как нищих, — в назидание, чтобы мы помнили о страданиях нашего Спасителя. Мы рассказывали об этом, не жалуясь и не приукрашивая, но перебивали друг друга, будто были отставными солдатами Иностранного легиона, которые веселятся, вспоминая муштру под началом особо свирепого сержанта.
— Они обычно приходили в дортуар ночью, — рассказывал Бастьен. — И, если твои руки во сне не были сложены на груди, сразу начинали бить по пальцам. Сестра Анжелика — у нее был мерзкий зоб, и она ходила вечно потупив глаза, — использовала метровую бамбуковую указку и била не останавливаясь, пока на руках не выступала кровь.
Тумбли, худой и бледный, с намеком на природную тонзуру, поджал губы и на мгновение оскалился, показав свои безупречные американские зубы.
— По крайней мере, — сказал он, — это научило вас держать руки подальше от ваших гениталий.
— Может и так, — согласился я. — Но не научило отца Дамиана держать его руки подальше от наших гениталий.
Вот и все, что я сказал, и это вызвало общий сочувственный смех. Но на лице Тумбли появилось выражение смертельной ненависти. Он вскочил — его рот был сжат, на висках вздулись вены — и, не сказав ни слова, резко повернулся и выбежал на улицу.
Ну объясните теперь, чем я заслужил его вечную злобу?
Часть вторая
Наше высшее наслаждение проявляется в таких формах, что становится похожим на жалобы и стенания. Разве мы не могли бы сказать, что это — предсмертные муки? [49]
49
Перевод А. Бобовича.
ЛЕДИ ВИОЛЕТТА ДЕВЛИН, моя дорогая Кики, происходила из йоркширских «заправил»: ее дед владел угольными шахтами, фабриками и многим другим, а отец был филантропом — основывал больницы, был попечителем музеев, восстанавливал церкви и все такое прочее, за что товарищи по парламентской партии помогли ему сделать первый шаг к пэрству, а Папа дал орден. Мать Кики, леди Диана, тоже была из богатой семьи и принадлежала к аристократическому роду. Она, собственно, приходилась сестрой бедняге сэру Фердинандо Билу — тому самому, который повесился, если помните, на Стюартовом дубе и сим опрометчивым поступком запустил цепь событий, завершившуюся моим появлением в Бил-Холле.
50
Перевод Д. Горбова.
Мы с Кики влюбились друг в друга с первого взгляда: страсть закипела в наших сердцах, острое желание охватило наши пока еще невинные чресла, адреналин выплеснулся в кровь, гормоны взыграли, как бывает только в юности. Вряд ли это восхитительное безумие заметили окружающие — я имею в виду посетителей Лувра, — ибо наша встреча в тот судьбоносный день произошла именно в Лувре. Я застал ее у поверженного Адониса — скульптуры Гюстава Турнье, — она наклонилась, пытаясь рассмотреть, не спрятано ли что под его туникой.
— Там ничего нет, мадемуазель, — сказал я.
Она обернулась с надменным видом, близоруко вгляделась и тут же улыбнулась. В одно мгновенье — и навсегда — мы поняли свою судьбу.
— Давайте-ка посмотрим. — Она озорно подмигнула и сунула руку под тунику. На другом конце зала кашлянул смотритель, указав пальцем на табличку на стене: «Ne toucher pas les oeuvres» [51] .
— Вы правы, — сказала Кики. — Ничего, совсем ничего. Несчастный, должно быть, его объел дикий кабан.
51
Не трогать произведения искусства (фр.).
Она была в Лувре со своим классом и сестрой Мари-Жозефиной, монахиней, которой вверили заботу об их культурном развитии. Благочестивая сестра почитала за искусство только изображения людей, безмолвно благоговеющих перед Иисусом, самого Спасителя в разные моменты его земного пути (главным образом сюжеты о Рождестве и Распятии), а также святых и мучеников за веру, особенно тех, кто претерпел пытки, и Римских Пап. Скучища, — и это еще слабо сказано. Кики ушла, сославшись на зов природы. Но сейчас ее класс уже собрался на улице в ожидании монастырского автобуса, и ей надо поскорей присоединиться к остальным, или она попадет в серьезный переплет. Она должна бежать.
Я же собирался провести послеполуденное время в размышлениях в каком-нибудь укромном уголке семинарского парка, который украшали несколько дешевых безвкусных изваяний святых: святость, а может, муки голода искажали страданием их каменные лица, они выглядывали из кустов, подобно сатиру, или дриаде, или, если на то пошло, садовому гному. Несколько франков привратнику, подмигивание, палец к губам — и вот я уже на пути в Париж. И случилось так, что я встретил Кики, и оттого я здесь, в Бил-Холле, где провел все эти последние годы. Но что, если бы тогда, после полудня, я остался в семинарском парке? Что, если бы Кики не убежала от своего класса и сестры Жозефины? Что, если бы я приехал в Париж, но не пошел в Лувр? Что, если бы мы не встретились в этом громадном здании? Как я уже говорил, случай, непредвиденное стечение обстоятельств — вот что правит нашей судьбой. Кстати, мне тоже следовало поторопиться, если я хотел успеть на поезд и вернуться в семинарию, пока там не заметили моей самовольной отлучки.