Жизнь и необычайные приключения солдата Ивана Чонкина. Претендент на престол
Шрифт:
– Все? – спросил Ревкин.
– Все, – сказала докладчица, складывая очки.
Помолчали. Было слышно, как скрипит перо секретарши, которая вела протокол. Ревкин подождал, пока она кончит писать, и повернулся к обвиняемому:
– Шевчук, вы хотели что-нибудь объяснить, дополнить?
– Да, – сказал Шевчук, еле двигая деревянными губами, – я… собственно говоря… полностью признавая допущенную ошибку, хочу тем не менее обратить внимание товарищей, что мое высказывание никакого враждебного умысла не содержало.
– Как это не содержало? – вскинулся Борисов. – Что ж, это, может быть, коллектив вашей организации не прав?
– А что он
– Что он сказал? – повторил второй голос.
– Да, что он сказал? – настаивал и третий голос.
– Пусть повторит!
– Я, собственно говоря, ничего особенного…
– Что значит ничего особенного? А ну-ка повтори, что ты сказал!
– Я, товарищи, когда услышал о нападении Германии…
– Фашистской Германии, – поправили его с места.
– Да-да, разумеется. Именно фашистской. Услышав об этом, я сказал: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» И все.
– Ничего себе все, – покачал головой лектор Неужелев.
– Да уж, – согласился с ним сидевший рядом военком Курдюмов.
– Значит, ты считаешь, мало сказал? – спросил Борисов. – Побольше б надо было, а? – Он хитро подмигнул Шевчуку.
– Да что вы! – Шевчук прижал руку к груди. – Я не в этом смысле.
– Ну, не в этом, – не поверил Борисов. – Ты что же думаешь, дети тут собрались из детского сада? Нет, брат, тут все стреляные воробьи, и нас на мякине не проведешь. И каждому из нас отлично понятно, что именно ты хотел сказать этими своими словами. Ты хотел сказать, что страна наша вступила в войну неподготовленной, ты хотел бросить тень на мудрую политику нашей партии и умалить личные заслуги товарища Сталина. А теперь будешь нам сказки рассказывать, он, мол, не в этом смысле.
– Между прочим, – подал реплику военком, – если не ошибаюсь, поговорка насчет Юрьева дня родилась во время введения полного крепостного права.
– Именно так, – подтвердил лектор Неужелев.
– Так вот ты еще на что намекал, на то, что у нас, мол, еще крепостное право к тому же!
– Да нет… да я же…
– Товарищ Борисов, – вмешался Ревкин, – то, что вы сказали, можно считать вашим выступлением?
– Да-да, – сказал Борисов.
– Товарищи, попрошу по порядку. Какие еще будут мнения?
– Разрешите мне, – поднялся прокурор Евпраксеин. Устремив взгляд куда-то вдаль, он начал не торопясь. – Товарищи, всем известно, что наш строй самый гуманный строй в мире. Но наш гуманизм носит боевой, наступательный характер. И проявляется он не в слюнтяйстве и всепрощении, а в непримиримой борьбе со всеми проявлениями враждебных нам взглядов. Вот перед нами стоит сейчас жалкий человек, который что-то лепечет, и было бы естественным человеческим движением души пожалеть его, посочувствовать. Но ведь он нас не пожалел. Он родину свою не пожалел. Я прошу заметить, товарищи, что он эту фразу, которую у меня даже язык не поворачивается повторить, сказал не когда-нибудь, не двадцать первого июня и не двадцать третьего, а именно двадцать второго и в тот самый час, когда люди наши с чувством глубокого негодования услышали о нападении фашистской Германии на нашу страну. Вряд ли, товарищи, это можно считать случайным совпадением фактов. Нет! Это был точно рассчитанный удар в точно рассчитанное время, когда удар этот мог бы нанести нам максимальный ущерб. – Прокурор помолчал, подумал и продолжал с грустью: – Ну что ж, товарищи, не первый раз приходится отражать нам наскоки наших врагов. Мы победили белую армию, мы выстояли в неравной схватке с Антантой, мы ликвидировали
Среди присутствующих прокатился шум, означавший: да, как ни трудно, а справимся.
Пока прокурор произносил свою речь, Ермолкин дергался и ёрзал на стуле. Ему казалось, что все, включая Худобченко, Ревкина и Филиппова, время от временя пытливо поглядывают на него, определяя, как он относится к происходящему, не сочувствует ли Шевчуку как возможному единомышленнику.
Не успел прокурор сесть на место, как Ермолкин вскочил на ноги, ему еще никто не давал слова, а он уже заговорил. Вероятно, он тоже хотел сказать какую-нибудь достойную речь, чтобы присутствующие могли оценить правильность и твердость его мировоззрения.
– С большим трудовым подъемом встретили труженики нашего района… – начал он, но тут же, видимо от волнения, сбился с толку, потерял нить, впал в истерику и стал выкрикивать что-то о каком-то мальчике трех с половиной лет, которого вроде Шевчук хотел не то убить, не то зарезать, но и этого не договорил, задергался еще больше и стал выкрикивать «мерзавец» и «сволочь». Он бился в конвульсиях, брызгал слюной…
– Борис Евгеньевич, что с вами? – с места забеспокоился Ревкин.
– Мерзавец! – продолжал колотиться Борис Евгеньевич. – Сволочь! Мой сын… Ему три с половиной года…
– Боря! Боря! – подбежал к нему Неужелев. – Прошу тебя, успокойся. Выпей воды. Я понимаю, тебе обидно. Нам всем обидно. Самое святое… За что мы боролись… За что сегодня кровь проливаем на всех фронтах… Но я тебе обещаю, Боря, мы нашу советскую власть в обиду никаким Шевчукам не дадим.
Принесли воды. Подождали, пока Ермолкин успокоится.
– Продолжим, товарищи, – вернулся Ревкин к прерванной теме. – Тут Борис Евгеньевич выступал, может быть, с излишней горячностью, но, по существу, он прав. И по-моему, с этим вопросом все ясно.
– Уж куда яснее, – поддержал Борисов.
– А мне не ясно!
В дальнем углу, с грохотом отодвинув стул, поднялся Вениамин Петрович Парнищев, директор элеватора. Это был огромного роста мужчина, широкоплечий, с вьющимися волосами, падавшими на лоб.
– Как не ясно! – всполошился Борисов. В его голосе чувствовалось и удивление, и беспокойство, что дело может принять неожиданный оборот, и угроза, что, мол, если кому не ясно, то при случае можем и разъяснить.
– Мне не ясно! – отметая угрозы, повторил Парнищев. – Товарищ Борисов у нас, может быть, умный, он во всем с ходу разбирается, а я глупый, я с ходу не разбираюсь. И я скажу так. Тут некоторые, я вижу, нервные, слишком торопятся, закатывают истерику и порют горячку. А речь, между прочим, идет не о чем-нибудь, а о судьбе человека. Че-ло-ве-ка! – по складам повторил Парнищев и потряс над головой указательным пальцем. – И решить эту судьбу, не разобравшись во всем как положено, мы не имеем права. Вот я, товарищи, с этим человеком… как тебя?
– Шевчук, – напомнил учитель с готовностью.
– Так вот, с этим Шевчуком я лично вообще незнаком. Ну, может, где виделись, на улице или в кино, я не помню. Так что до сегодняшнего дня мне было, как говорится, до фени, живет ли где-то подобный Шевчук или нет. Но тут я послушал все это дело, и вот чего я понять не могу. Ведь ты же, – обратился он к Шевчуку, – советский человек?
– Советский, – поспешно согласился Шевчук.
– Коммунист?
– Коммунист, – подтвердил Шевчук.