Жизнь и смерть генерала Корнилова
Шрифт:
А вот горят наши спички лучше, чем английские, и ломаются английские часто — только гнилое хряпанье раздаётся: хряп — и нету спички. И огня тоже нету, подумал он, израсходовав с десяток спичек, прежде чем под горстью мелких лап, сложенных вместе, занялось бледное синеватое пламя.
Главное — чтобы рахитичный костерок этот запалился, пустил струйку белого пахучего дыма, затрещал смолисто, защёлкал, далее же огонь разгорится сам по себе. Арча — дерево жаркое, горит как спирт.
Вскоре в воздух поползли неровные, нетрезво покачивающиеся струйки дыма — костёр занялся. Корнилов
И опять та же история. Здешняя арча не поддавалась топору — топор отлетал от узловатых корней, во все стороны сыпались искры, на топорином жале оставались выщербины, металл пьяно звенел, а дерево не поддавалось. Корнилов выпрямился, вытер лоб. А может, надо пожалеть арчу, не уничтожать её, а? Ведь деревце это цепляется из последних сил за камни, растёт на лютом холоде, всему сопротивляется, врагов у арчи много: из земли её пробует выдрать ветер, тужится, воет, сипит, — от ветра нет спасения, как и от мороза, мороз жуёт дерево, расщепляет ствол и ветки на волокна, обдирает шкуру и лапы; на арчу с топором набрасывается человек, рубит, чтобы поддержать огонь в костре... Корнилов вздохнул и, держа топор в опущенной руке, отступил от куста — пусть живёт...
Он заметил нелоумённый взгляд Керима — тот не ожидал, что у русского капитана так быстро внутри кончится порох и родится жалость, — Корнилов поспешил отвернуться от текинца. Подошёл к речке, присел на корточки, сунул пальцы в ледяную пузырчатую воду, — речка, словно отзываясь на эти незамысловатые движения, казалось, замедлила свой бег, и говор её сделался тише, — капитан подхватил в ладонь воды, плеснул себе в лицо. Потом плеснул ещё.
Вода обожгла кожу, вызвала в висках невольный звон, Корнилов упрямо мотнул головой и зачерпнул воду пригоршней. Умылся с наслаждением, не обращая внимания на то, что от воды ломило пальцы, холод стягивал кожу на лице в горсть, в затылке то возникала, то пропадала стылая боль.
— Хорошо! — фыркнул он, вспушил тёмные усы и снова зачерпнул в пригоршню воды.
Край горы, запечатавший ущелье, зажёгся ровным розовым светом; тёмное неровное небо, истыканное дырками, оставшимися после звёзд, зашевелилось, попробовало тяжестью своей придавить невидимое солнце, спихнуть его в мрак ещё не проснувшегося ущелья, смешать с холодом, с мёрзлой землёй, с водой стылой речки, по берегам обмётанной ледяным кружевом, но сколько ни пыжилось, ни кряхтело, — не справилось: свет одолел тьму.
Через сорок минут, когда окончательно развиднелось, маленький отряд двинулся дальше. Керим успел волчьи шкуры и мукой обработать, и присолить, и, чтобы уцелел, не поломался мех, уложить их потщательнее в хурджуне. Настроение у него было приподнятым.
А вот Мамат, наоборот, выглядел усталым.
— Что-нибудь случилось, Мамат? — спросил капитан.
Тот отрицательно мотнул головой.
— Всё в порядке, господин!
Через сутки отряд Корнилова заблудился.
Шли по пескам,
Небо было закрыто наволочью — эта невесомая, но очень плотная дерюга наползла стремительно, укутала толстым грязным слоем и звёзды, и высокие светящиеся облака, и синь гигантского полога с его планетами — сориентироваться было не по чему... Ни земных меток не было видно, ни небесных.
Мрачный Мамат сделался чёрным, как туча, лицо у него потяжелело, обрело незнакомое выражение, весёлый Керим угас, стал сухим, как гриб по осени, на лоб и щёки наползли старческие морщины: он знал, что по пустыне можно бродить месяцами и не встретить ни одного человека.
Вода, которая была у них с собой, кончилась — даже глазом моргнуть не успели, как фляжки у всех оказались пустыми. Керим озабоченно крутил головой:
— Это моя вина, господин.
— Ты не виноват, Керим, — успокаивающе произносил капитан.
— Что такое пустыня, я знаю, — голос Керима делался горестным, — я должен был всё предусмотреть. Пустыня, она ведь водит человека, будто колдунья, по барханам, иногда заставляет его часами крутиться вокруг одного и того же бархана, выдавливает из него последние силы, выжаривает тело — в человеке не остаётся ни капли влаги, даже кровь, и та становится сухой, жара выпаривает из черепа мозги... Пустыня может до смерти заводить любого...
Речи у Керима были долгими, от расстройства у него даже подрагивали губы, а под глазами, как у кобры, высветливались «очки».
Корнилов слушал Керима не перебивая, потом, когда тот умолкал, произносил глуховатым бесстрастным голосом:
— Я тоже виноват в том, что произошло, Керим.
Во время одного из таких разговоров Керим уселся на песок, качнулся по-змеиному в одну сторону, потом в другую, замер, снова качнулся. Послышалась заунывная длинная песня, мелодия её была непонятна, она ускользала, слух не мог зацепить её целиком, у этой мелодии, казалось, не было ни начала, ни конца, не было и продолжения, вот ведь как. Корнилов никогда не слышал этой колдовской песни и тихонько отошёл от Керима в сторону — не хотел мешать ему.
Мамат тоже отошёл, нырнул за бархан и словно пропал. Корнилов сел на песок. У самых его ног был виден длинный струящийся след, будто прополз гигантский червяк, переместился из одной норы в другую, в некоторых местах червяк спетливался, оставлял в песке выдавлины, отталкивался от тверди и делал швырок вперёд. Корнилов измерил пальцами след.
Это был след змеи. Проползла гадина крупная, толстая, не менее метра длинной, сильная. Самая опасная змея в здешних местах — гюрза. Очень подлая, налетает внезапно, зубы у неё сильные, легко прокусывают сапог. Солдаты из корпуса пограничной стражи весной на сапоги натягивают войлочные чуни. Вот войлок змея не берёт — не научилась ещё брать.