Жизнь и смерть Михаила Лермонтова
Шрифт:
Может быть, через год я навещу вас. Какие перемены я найду? Узнаете ли вы меня, и захотите ли узнать? И какую роль буду играть я?..»
Это было писано в Санкт-Петербурге, 4 августа 1833 года по-французски.
Двухлетнее обучение в юнкерской школе подходило к концу. Я не думаю, чтобы вы остались удовлетворенными нашим анализом этой поры жизни Лермонтова, особенно выводами. Но что, собственно говоря, анализировать? Упражнения способного к «умственным занятиям» юнкера? Его неоконченную повесть?
Лермонтов – без пяти минут гусар. Он уже там, в разгульной офицерской жизни… Но это только для
А кто же в это время стоит рядом с Михаилом Лермонтовым? Из самых близких людей?
Елизавета Алексеевна, все та же, безгранично любящая внука. Она словно нитка: куда игла, туда и она.
А еще милый преданный Шан-Гирей, который живет у Елизаветы Алексеевны.
А еще Алексей Столыпин, по прозвищу Монго.
Но сердце Михаила, кажется, в Москве. Где живет Варенька Лопухина. Где Сашенька Верещагина. Где Алексей Лопухин. Где вообще – Москва. Любимый город. Где много страдал и где был счастлив.
Поэзия, залитая шампанским?
22 ноября 1834 года император, находившийся в это время в Риге, своим приказом произвел юнкера Лермонтова «по экзамену» в корнеты лейб-гвардии Гусарского полка. Тем же приказом Мартынов стал корнетом лейб-гвардии Кирасирского полка. «За отсутствием военного министра подписал генерал-адъютант Адлерберг».
4 декабря командир школы генерал-майор барон Шлиппенбах объявляет сей высочайший приказ в школе. Таким образом исполняется «мечта» Лермонтова: он становится офицером. Причем самого блестящего, по определению Ростопчиной, полка. Чего же еще?
Лермонтов – Лопухиной, 4 августа 1833 года:
«… Одно меня ободряет – мысль, что через год я офицер! И тогда, тогда… Боже мой! Если бы вы знали, какую жизнь я намерен вести! О, это будет восхитительно! Во-первых, чудачества, шалости всякого рода и поэзия, залитая шампанским. Знаю, что вы возопиете; но увы! пора мечтаний для меня миновала; нет больше веры; мне нужны материальные наслаждения, счастие осязаемое, счастие, которое покупают на золото, носят в кармане, как табакерку, счастье, которое только обольщало бы мои чувства, оставляя в покое и бездействии душу!.. Вот что мне теперь необходимо…»
Какие возникают мысли лично у меня в связи с этими словами Лермонтова?
Первым делом вопрос: кому они принадлежат? Легкомысленному существу или серьезному молодому человеку? Наше положение довольно затруднительное, во всяком случае, не простое. Думая о Лермонтове, мы отказываемся признать в нем человека легкомысленного. Разве в этом можно заподозрить автора «Молитвы», «Завещания», или «Пророка», или «Ветки Палестины», или «Трех пальм», или «Героя нашего времени», или «Маскарада»? Нет, разумеется.
Утверждать, что это слова юного несмышленыша, – тоже невозможно. Уже написавший «Измаил-Бея» не может не знать, чем делится со своим московским другом.
Может быть, он, что называется, представлялся? Хотел казаться не тем, кем был на самом деле? И проделывал это сознательно? Или бессознательно?
Как бы то ни было, не следует впадать в крайности. Надо рассматривать личность
Мы имеем дело с весьма усложненной натурой: с одной стороны – модный франт, блистательный богатый офицер, с другой – человек горькой судьбы, тяжелой душевной доли.
Я понимаю, сколь уязвима эта сентенция с точки зрения людей цельного, как гранит, характера или просто заскорузлых мещан. Но в данном случае это – факт.
Я говорю о двойственности Лермонтова. А двойственность Пушкина? Его биограф Петр Бартенев справедливо заметил, что Пушкин и не стремился сделать свою жизнь однозначной с творчеством. Не о подобных ли «странных вещах» писал Борис Бурсов: «Это, в сущности, не что иное, как известный диссонанс в человеческой личности. Никому он не чужд». Возьмем, к примеру, такого «утонченного» лирика, как Фет, который был весьма деловитым помещиком. В то время как один Фет создает поэзию, в которой «звуки, намеки и ускользающие звуки», другой Фет – смеется над ним и знать его не хочет, толкуя «об урожае, о доходах, о плугах, о конном заводе и о мировых судьях». Так писал о Фете Д. Цертенев. И заключал: «Эта двойственность поражала всех…»
Не надо быть мудрецом, чтобы приметить, что Лермонтов-офицер не равнозначен Лермонтову-поэту.
Молодой человек живет очень сложной жизнью. Только подлецов отличает намеренность: ночью они крадут, а днем рассыпаются в благопристойной болтовне.
Тот, кого «усложнила» сама природа, «усложнила» по-настоящему, тот мучается: он не находит себе покоя. Он вроде бы живет, как все. Но стоит приглядеться к нему получше, и тогда станет ясно, что не так, как все. Но для этого надо именно приглядеться. Попристальней. Поглубже. То есть сделать то, что труднее всего на свете.
Значит, так: превыше всего – чудачества, «шалости». И, разумеется, поэзия, залитая шампанским. Позвольте, а где же «судьба Байрона», которая совсем еще недавно стояла высоким маяком перед глазами? Что общего между этим образом и «поэзией, залитой шампанским»? Где же серьезные литературные намерения, о которых мечталось еще года два-три тому назад? Все это исчезло? Нет, тут что-то не то! Мы еще убедимся, что так оно и есть: не то!
У нас две возможности: углубиться в умозрительные рассуждения или пойти дальше по лермонтовскому следу. Первое, возможно, дело весьма полезное и серьезное, да больно уж скучное. Например, для меня. Поэтому я предлагаю посмотреть на жизнь Лермонтова-офицера. Может быть, в ней мы найдем разгадку, найдем ответ на интересующий нас вопрос. «…Пора моих мечтаний миновала; нет больше веры; мне нужны чувственные наслаждения, счастье осязательное, такое счастье, которое покупается золотом…»
Примем это за действительное, как программу-максимум или минимум. Это все равно. И посмотрим, сколь старательно она выполнялась.
Еще один мимолетный взгляд на «школьные годы». Они уже позади. Прошли, как сон, эти два года. По сравнению с ними студенческие лета в Москве – почти рай. Хлебнув юнкерской жизни, Лермонтов, кажется, по-настоящему оценил университет. Он вспоминал: «Святое место!.. Помню я, как сон, твои кафедры, залы, коридоры, твоих сынов заносчивые споры о Боге, о вселенной…» Это все-таки кое-чем отличается от парадировки и «куртки тесной».