Жизнь и смерть Михаила Лермонтова
Шрифт:
Как бы тесно ни был связан Лермонтов со «светским» обществом, с дворянством, которое в общем верховодило в этом обществе, поэт чувствует свое отчуждение. Он все-таки воитель, он все-таки непримирим с «жадною толпой, стоящею у трона». Как бы тесно ни связывала их общая пуповина – поэт не может найти общего языка с этими людьми, заполняющими великосветские салоны. Он угрюм, он нелюдим, у него дурной характер, он несносен… Но все это имеет прямое отношение только к его врагам, с которыми нет у него общих идеалов. И, наверное, никогда не будет, ибо чем дальше, тем «несноснее» становился характер поэта.
Краевский
Лермонтов – частый гость в кабинете Краевского. Он привозит сюда новые стихи. Он увозит отсюда новые, только что вышедшие книжки «Отечественных записок». В этом журнале принимали деятельное участие сам Белинский и многие видные литераторы того времени.
Панаев оставил нам описание одного случая. Случай этот очень любопытен. С одной стороны, он свидетельствует о творческой силе поэта, с другой – о мудрости его редактора. Я понимаю, что и то и другое имеет свои границы, но тем не менее…
Однажды утром заехал Лермонтов к Краевскому и привез ему новое стихотворение, которое начинается словами: «Есть речи – значенье темно иль ничтожно…» Я думаю, что многие знают наизусть это удивительнейшее произведение русской поэзии. Оно свидетельствует о гениальности его автора, а также о величайших возможностях русского языка. Это стихотворение нельзя постигнуть только разумом. Восприятие его должно идти и через сердце. Оно входит через вашу душу. И, не осознав еще полностью его великолепия и глубины, вы уже пьяны им и оно уже навсегда с вами. Таковы эти удивительные стихи.
Лермонтов прочел стихотворение Краевскому. Оно слишком лаконично, чтобы не привести его полностью. «Есть речи – значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно. Как полны их звуки безумством желанья! В них слезы разлуки, в них трепет свиданья. Не встретит ответа средь шума мирского из пламя и света рожденное слово; но в храме, средь боя и где я ни буду, услышав, его я узнаю повсюду. Не кончив молитвы, на звук тот отвечу, и брошусь из битвы ему я навстречу». Вот и все!
Лермонтов будто бы прочитал и ждал, что же скажет Краевский. И спросил нетерпеливо:
– Ну что, годится?..
– Еще бы! Дивная вещь.
Так ответил Краевский. Но у него было замечание. Всего одно: почему «из пламя и света», когда надо бы из «пламени и света»? Согласно грамматике.
Лермонтов задумался. Сел в сторонке. Взял перо. Но так ничего и не придумал. И сказал:
– Нет, ничего нейдет в голову. Печатай так, как есть. Сойдет с рук…
И Краевский напечатал. И представьте себе; сошло-таки с рук!
Лермонтов в редакции «Отечественных записок» встречается с Белинским. И не раз. А познакомились они еще на Кавказе, в Пятигорске, у Н. М. Сатина. Это было в 1837 году.
Однако Виссарион Григорьевич так и не раскусил тогда Лермонтова. И это просто удивительно. Не потому не раскусил, что плохо разбирался в людях, а потому, что Лермонтов претерпевал удивительные метаморфозы на пути от письменного стола к собеседнику.
Панаев пишет, что «Белинский пробовал было не раз заводить
Белинский становился в тупик.
– Он, кажется, нарочно щеголяет светскою пустотою, – говорил великий критик.
О Лермонтове не только судачат в петербургских салонах. Его хорошо знают литераторы. Его рукописные стихи читают студенты и разночинцы. Слава поэта идет по столице и выходит далеко за ее пределы. Разносят ее умные и просвещенные люди.
Василий Жуковский едет по железной дороге из Царского Села в Петербург с Виельгорским и читает по дороге «Демона» (еще неизданного). Записывает в своем дневнике: «5 ноября 1839, воскресенье. Обедал у Смирновой. Поутру у Дашкова. Вечер у Карамзиных. Князь и княгиня Голицыны и Лермонтов». Панаев замечает: «Лермонтов по своим связям и знакомствам принадлежал к высшему обществу и был знаком только с литераторами, принадлежавшими к этому свету, с литературными авторитетами и знаменитостями».
Да, верно, принадлежал к высшему обществу.
И не принадлежал.
«…Великий князь за неформенное шитье на воротнике и обшлагах вицмундира послал его под арест прямо с бала, который давали в ротонде царскосельской китайской деревни царскосельские дамы офицерам расположенных там гвардейских полков (лейб-гусарского и кирасирского), в отплату за праздники, которые эти кавалеры устраивали в их честь. Такая нерадивость причитывалась к более крупным проступкам Лермонтова и не располагала начальство к снисходительности в отношении к нему, когда он в чем-либо попадался».
Так пишет уже знакомый нам Лонгинов. И этот холодный, «беспристрастный» тон в его словах мне вполне понятен, если учесть, что именно Лонгинову принадлежит фраза: «Лермонтов был очень плохой служака». (Мы ее уже приводили.)
Но вот в декабре 1839 года его императорское величество отдает такой приказ: из корнетов – в поручики Лермонтова. И это за «ревность и прилежание» в службе.
Так кто же все-таки прав: Николай I или Лонгинов? Во всяком случае, ясно одно: первый живой поэт России Михаил Юрьевич Лермонтов наконец-то удостоен чина поручика.
А великий поэтический «чин»? Как же быть с ним? Это ему просто припомнят, когда снова сошлют в ссылку. Еще раз на Кавказ. В самую войну. Где черкесская пуля грозила сразить в зарослях кавказского предгорья…
Иван Сергеевич Тургенев знал Лермонтова. Сохранилось описание внешности поэта, принадлежащее его перу. Его нельзя не привести – столь оно выразительно и относится к тому периоду в жизни поэта, который мы сейчас рассматриваем. Вот оно, это описание:
«В наружности Лермонтова было что-то зловещее и трагическое; какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица, от его больших и неподвижно-темных глаз. Их тяжелый взор странно не согласовался с выражением почти детски нежных и выдававшихся губ. Вся его фигура, приземистая, кривоногая, с большой головой на сутулых широких плечах, возбуждала ощущение неприятное; но присущую мощь тотчас сознавал всякий… Внутренно Лермонтов, вероятно, скучал глубоко; он задыхался в тесной сфере, куда его втолкнула судьба. На бале дворянского собрания ему не давали покоя, беспрестанно приставали к нему, брали его за руки; одна маска сменялась другою, а он почти не сходил с места и молча слушал их писк, поочередно обращая на них свои сумрачные глаза…»