Жизнь и смерть Михаила Лермонтова
Шрифт:
«Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ, и вы, мундиры голубые, и ты, послушный им народ. Быть может, за хребтом Кавказа укроюсь от твоих пашей, от их всевидящего глаза, от их всеслышащих ушей».
Это и есть голос Михаила Лермонтова, беспрерывно звенящий вот уже свыше ста лет.
Вошел будто бы Лермонтов в комнату и произнес повелительным тоном: «Столыпин, едем в Пятигорск!» Однако Лермонтов никогда не написал бы «Фаталиста», если бы брал только упрямством. Он, говорили, достал монету и подбросил ее. Условия необычайно просты: орел – в Шуру, решетка – в Пятигорск! Все
Но мне кажется, что при такой крутой перемене маршрута надо чувствовать за собою, как говорится, еще и спину. Надо полагать, что Лермонтов вполне рассчитывал на благосклонность самого генерала Граббе и других высокопоставленных офицеров в штабе и в самом отряде.
Как это всегда бывает с неординарными людьми, «провидение» определило наиболее опасный путь.
И Лермонтов со Столыпиным поехали в одной коляске с Петром Магденко. Поехали, разумеется, в Пятигорск.
«Ловушки, ямы на моем пути. Их бог расставил и велел идти. И все предвидел. И меня оставил. И судит тот, кто не хотел спасти».
Это сказал Омар Хайям. Много веков тому назад.
Дорога в Пятигорск казалась спокойной. Без ям особенных. И без ловушек. Было жарко. Было весело в коляске. И к вечеру показались первые городские дома. Приземистые. Под стать маленькому Пятигорску.
Мартынов гулял по Пятигорску с мрачным видом обиженного судьбой кавказца: в черкеске, с огромным кинжалом на серебряном поясе и огромными усами. В огромной папахе мерлушковой.
Костенецкий вспоминает: «…Он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе, как дослужиться на Кавказе до генеральского чина». А что же вышло? «Вместо генеральского чина он был уже в отставке майором, не имел никакого ордена… Отрастил огромные бакенбарды… вечно мрачный и молчаливый!»
Знавшие Пятигорск той поры рассказывают: «Зато и слава была у Пятигорска. Всякий туда норовил. Бывало, комендант вышлет к месту служения: крутишься, крутишься, дельце сварганишь – ан и опять в Пятигорск. В таких делах нам много доктор Ребров помогал. Бывало, подластишься к нему, он даст свидетельство о болезни, отправит в госпиталь на два дня, а после и домой, за неимением в госпитале места…»
…15 июля 1841 года.
Вторник.
После полудня стало ясно, что быть резкой перемене: духота особенно усилилась. Дышать было трудно. Все давило… Такое случается перед грозою. Перед ливнем. Когда в полчаса природа меняет свой облик, да так, что ее и не узнать. Туча, которая выплывала из-за Бештау, только наивным могла показаться обычною. В ее темном и мрачном чреве уже бушевала гроза и роились пока еще не видимые в Пятигорске молнии.
Туча ширилась, наползала – медленно, густо…
Лермонтов прибыл в Пятигорск. Устроился у Найтаки. Вместе с ним – Столыпин и Магденко.
А по дороге сюда «Лермонтов говорил почти без умолку и все время был в каком-то возбужденном состоянии». «Говорил Лермонтов и о вопросах, касающихся общего положения дел в России. Об одном высокопоставленном лице я услыхал от него такое жесткое мнение, что оно и теперь еще кажется мне преувеличенным». Так рассказывал
В гостинице Лермонтова порадовали: здесь, в городе, находится Мартынов (сам Мартынов!).
«Потирая руки от удовольствия, Лермонтов сказал Столыпину:
– Ведь и Мартышка, Мартышка здесь. Я сказал Найтаки, чтобы послали за ним».
Благодаря Магденко и Висковатову мы знаем кое-что о приезде поэта в Пятигорск.
… Туча, выглянувшая из-за Бештау, все расплывалась. К пяти часам пополудни уже стало ясно: быть проливному дождю. Духота достигла апогея.
В то время Михаил Лермонтов заканчивал обед с Екатериной Быховец в колонии Каррас. (Это между Пятигорском и Железноводском.) И вел себя, говорят, как ни в чем не бывало: бездумно, беззаботно… «…Лермонтов был у нас – ничего, весел; он мне всегда говорил, что ему жизнь ужасно надоела, судьба его так гнала, государь его не любил, великий князь ненавидел…» Слова эти из письма Екатерины Быховец от 5 августа 1841 года.
Быховец – последняя в его жизни женщина, с которой он беседовал. Она не удержалась от того, чтобы не присовокупить следующее: «…Он был страстно влюблен в В. А. Бахметеву; она ему была кузина; я думаю, он и меня оттого любил, что находил в нас сходство…»
«Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и уверены, что бог вас вознаградит за все печали… Остаюсь покорный внук М. Лермонтов» (Москва, апрель 1841 года).
Лермонтов всегда успокаивал бабушку, зная ее великую любовь к себе.
«Этот Мартынов глуп ужасно, все над ним смеялись; он ужасно самолюбив…» Так писала Быховец.
Знал ли Лермонтов, что Мартынов глуп, что это – напыщенный болван? Понимал ли поэт, что опасно сближаться с глупцом, тем более – самолюбивым? Разумеется, тот, кто написал «Героя нашего времени», все знал и все понимал. Но, видимо, не до конца. По доброте своей мог ли он подумать, что Мартынов всерьез будет целиться в сердце – в самое сердце! – друга? Петр Бартенев, знавший Мартынова, писал: «…Н. С. Мартынов передавал, что незадолго до поединка Лермонтов ночевал у него на квартире, был добр, ласков и говорил ему, что приехал отвести с ним душу после пустой жизни, какая велась в Пятигорске».
Петр Мартьянов писал, ссылаясь на своего знакомого поручика Куликовского: «Всякий раз, как появлялся поэт в публике, ему предшествовал шепот: «Лермонтов идет», и всё сторонилось, всё умолкало, всё прислушивалось к каждому его слову, к каждому звуку его речи». Поскольку все это сказано много лет спустя после гибели Лермонтова, нет ли здесь невольного преувеличения? Ведь имя Лермонтова, образ его в третьей четверти девятнадцатого века воспринимался иначе, чем в 1841 году. И это естественно, если только речь не идет о людях, подобных Белинскому, Ростопчиной или Боденштедту.
Меня интересует вот что: воспринимали ли в то время поэта так, как сообщает Куликовский, скажем, Мартынов, Васильчиков, Столыпин, Глебов, Трубецкой? Знали ли они того, другого Лермонтова, автора сборника стихов и «Героя нашего времени»? Нет, не знали, иначе бы спасли его от смерти.
Константин Симонов писал: «В смерти Лермонтова меня больше всего поражает то, что мы еще и сейчас, через 130 лет после нее, никак не можем с ней примириться». Это очень верно: примириться не можем.