Жизнь и смерть на Восточном фронте. Взгляд со стороны противника
Шрифт:
Я не помню, действительно ли мы в то время страдали от голода, хотя я часто писал и о голоде, и об усталости. Но это и неудивительно. Непривычная физическая нагрузка достигла крайних пределов наших возможностей. У других ребят, слава Богу, не у меня, наблюдались симптомы перенапряжения, такие как кровотечение из носа. Товарищество среди нас одиннадцати было настоящим, хотя поначалу мы, два австрийца и два судетских немца, чувствовали себя не очень хорошо, когда находились вместе. Именно поэтому я с радостью писал, что «время от времени я встречаю какого-нибудь земляка», такого как один человек из Вальдхофена, который учился у нашего профессора Хохтля.
К
На следующий день меня поместили в небольшую палату. В единственном находившемся в ней пациенте я узнал своего школьного товарища Эвальда Хенка. За несколько дней до этого, как я услышал позднее, он совершил попытку самоубийства из-за несчастной любви. Предметом его увлечения была «Мышка» Грундшебер, действительно потрясающая девушка, которая, однако, не ответила на его ухаживания. Стоя перед зеркалом, для того чтобы придать особенный драматизм событию, Эвальд выстрелил себе в грудь из малокалиберной винтовки. Но ствол был поставлен слишком низко и вместо сердца он прострелил себе левое легкое и селезенку. После выстрела он бросил винтовку и со стонами, шатаясь, вошел в семейную гостиную, где закричал: «Помогите, я застрелил себя!»
Меня очень тревожило, что не ко времени случившийся со мной приступ аппендицита полностью расстроит или надолго отложит мою военную подготовку. В Морхинген я вернулся со смешанными чувствами только в конце марта, как раз вовремя, чтобы провести несколько дней со своими товарищами перед их отправкой на фронт. Прощальная фотография изображает нас сгрудившимися вокруг нашего лейтенанта Ридпя, унтер-офицера Геле и обер-ефрейтора Вале на ступеньках перед дверью казармы. На прощание, что означало окончание нашего периода обучения, мы получили от лейтенанта подарки. Для меня он выбрал небольшой сборник стихов под названием «Народ для Бога». Это показывало, что он не только признавал во мне религиозные наклонности, заложенные моими родителями, но и то, что он сам был человеком религиозным. Посвящение намекало на тяжелый период учебы и одновременно содержало поучение для моего будущего:
«Дорогой Шейдербауер. Жизнь приносит нам много лишений, но только в них мы проявляем сбою силу. Мы победим! Мы никогда не сдаемся! Награда будет нашей!» В маленькой книге были помещены: молитва на трудные времена, молитва о молодых людях и девушках, молитва «Внутренняя суть», «Песня духа», «Новогодняя песня», «Благословение немецкого крестьянина своему дому». Среди авторов были Герман Штер, Генрих Циллих, Вальтер Флекс, Бергенгрюн, Рильке, Агнео Нигль и Рудольф Шредер с его «Хвалебной песнью». На последней странице было пророческое посвящение моего друга Ганса Альтермана, о котором я уже упоминал. «Или мы встретимся снова в победе, или никогда! Всегда твой друг, Ганс».
За «назначением» (такой был у нас термин) моих товарищей для меня последовали мрачные недели. Я был пригоден только для внутренних нарядов и исполнял обязанности ефрейтора
Двоих из них я до сих пор вижу перед собой. Один из них был Славик, хрупкий, чувствительный молодой человек из Орнотовица под Гляйвицем. Раньше он был сапожником и часто рассказывал мне о своем ремесле, о том, как он шил ортопедическую обувь, а также сапоги для польских кавалерийских офицеров. По его словам, он недавно женился. Славик дал себе зарок никогда не снимать свое обручальное кольцо и говорил о своем браке так, что это производило на меня трогательное впечатление. Но он погиб в России, когда в первый раз вступил в бой. Другой солдат, Станичек, был маленьким, черноволосым рабочим из Гинденбурга. Это был настоящий Пьеро. Я вспоминаю о нем как о типе, напоминавшем солдата Швейка. Он научил меня, как надо пить чистый спирт, налив его на кусок сахара.
Тогда у меня появилось больше свободного времени, и я стал ходить в офицерский клуб, как это было раньше. Йохен Фидлер, у которого был радиоприемник, оставил его мне. Через четыре недели мне надо было показаться врачу, и в начале мая меня отправили в военный госпиталь в Меце. Несколько дней я находился «под наблюдением». Внутренние наряды, такие как чистка картофеля, казались мне унизительными по сравнению с тем, чем мне приходилось заниматься раньше. Если нарядов не было, то можно было выходить в город. Я ходил гулять в парк на берегу Мозеля и один раз даже попал на концерт. Однажды я зашел в кафе, где побеседовал с Вольфгангом Шнейдерханом, молодым руководителем Венской филармонии. В тот вечер он играл скрипичный концерт Бетховена. Немецкая культурная жизнь в Меце поддерживалась артистами из Вены.
10 мая мне сделали операцию и примерно через две недели выписали. Из находившихся в госпитале пациентов я помню одного фельдфебеля, которому пересадили кусочек кости из бедра в руку, чтобы сделать ее более подвижной. По профессии он был учителем и имел соответствующее образование. Он играл в шахматы, и мы проводили время в шахматной игре и беседах. Тем не менее я проявлял нетерпение и не хотел мириться с судьбой. Я бы предпочел «быть в России, в самой жуткой грязи», как я писал матери. Она и тетя Лотте, писала она, «не имели естественной склонности, или таланта, быть матерями немецких героев». Однако мои письма говорили в основном об этом. Не было даже нежных слов, а только упреки за то, что она не писала. С моей стороны это была своего рода сдержанная нежность с частыми уверениями в том, что я много думал о ней, о своих сестрах и был «благодарным сыном».
В одном рождественском подарке, маленькой книжке под названием «Как повелел долг, слова наших военных поэтов» в редакционном предисловии говорилось, что «в этой борьбе все немцы воодушевлены единой верой. Это вера в миссию фюрера и в вечную природу Рейха. Несомненно одно: Германия будет жить, даже если мы должны умереть». К цитатам из произведений военных поэтов Вальтера Флекса, Эрнста Юнгера, Баумельберга и т. д. было добавлено широко известное тогда стихотворение «К матери» некоего Ирмгарда Гроха. Его последняя строфа звучала так: