Жизнь и судьба Федора Соймонова
Шрифт:
Агония
В пятницу 28 апреля императрице полегчало. Меншиков, пройдя к ней, подписал два каких-то указа. В тот же день один из указов был прочитан в Петропавловской крепости, куда были вызваны канцлер граф Головкин, действительный тайный советник князь Дмитрий Михайлович Голицын, два генерал-лейтенанта — Дмитриев-Мамонов и князь Григорий Юсупов, генерал-майор Алексей Волков и обер-комендант столицы бригадир Фаминцын. Все они назначались членами Учрежденного суда над генерал-полицмейстером Санкт-Петербурга Антоном Девьером, который обвинялся в том, что «явился подозрителен в превеликих продерзостях, но кроме того, во время нашей, по воле божией, прежестокой
Второй указ содержал пункты, по которым комиссии следовало допрашивать генерал-лейтенанта Девьера. Они настолько пусты и нелепы, что любому здравомыслящему человеку ясно, что дело сфабриковано. Но сколько таких дел знает Россия? И тем не менее шестеро взрослых мужчин допрашивали по указанным пунктам седьмого взрослого мужчину и записывали его ответы. А потом послали допросные листы императрице, от которой они вернулись с надписью от ее имени: «Мне о том великий князь сам доносил, самую истину; я и сама его (Девьера. — А. Т.) присмотрела в его противных поступках и знаю многих, которые с ним сообщники были, и понеже оное все чинено от них было к великому возмущению, того ради объявить Девьеру последнее, чтоб он объявил всех сообщников».
Это уже было серьезно. Короткая резолюция императрицы фактически указывала начать розыск, то есть на допросах применить пытки. Результат не замедлил сказаться. Едва несчастного генерал-лейтенанта вздернули на дыбу и дали ему двадцать пять ударов кнутом, как он не только повинился и рассказал о своих разговорах с Толстым и Бутурлиным, но оговорил и еще многих.
После кризиса, который наступил 16 апреля, больной стало лучше. Два-три дня окружающие надеялись на ее выздоровление. Князь Меншиков беспрерывно ездил то во дворец, то в дом к Андрею Ивановичу Остерману, который также занедужил. Но затем снова состояние Екатерины резко ухудшилось. Вернулась лихорадка. Больная стала непрерывно кашлять, и врачи определили повреждение легкого.
Развязку ожидали в субботу 6 мая. С утра день был пасмурным. С залива дул резкий холодный ветер, нагоняя воду в Неву, и тонко, пронзительно пел в рамах. Окна в опочивальне задернуты. Горящие лампады съедают воздух, давят грудь. На широкой постели лежит больная. Нет, уже не больная — умирающая. Грудь ее непрерывно сотрясается даже в беспамятстве, а в коротких промежутках между приступами зыбкие образы заслоняют сознание... Вот она — Марта, дочь простого ливонского обывателя Самуила Скавронского, девочкой отдана в услужение пастору Глюку... И снова рвущий грудь кашель прогоняет воспоминания, не дает увидеть, как учил ее пастор грамоте, заставлял читать катехизис. Проклятый кашель прогнал видения конфирмации, которая должна была укрепить девочку в истинах протестантской веры... Вместо тихих картин безмятежного детства — жаркое лето в Мариенбурге. Крепость, сдавшаяся на аккорд русским войскам и «милость» победителей. Она всегда одинакова — грабежи, насилия, водка, жратва и бабы... Пастору Глюку солдаты в зеленых мундирах прикладами выбили зубы. Ее нашли, завалили тут же в доме... Господи, вонь пропотевших тел, непонятная речь и грубые, нетерпеливые солдатские руки по всему телу: они тискали, хватали, шарили, насильно раздвигали ноги и... один, другой, третий... сколько их сменило друг друга... Потом — тихий старичок, начальник. Он отнял ее у солдат, и она с благодарностью стирает исподнее в его избе. Но старичку нужно от нее то же, что и всем...
После очередного приступа кашля она видит длинное улыбчивое лицо в обрамлении кудрей парика, яркие губы — Алекс. Государь-батюшка Александр Данилович. Отобрал ее у Шереметева, привел к себе, и до конца кампании того года ездила она с ним, — сначала в простой телеге, потом в крытой бричке, в карете... Жила в строящемся городе на болотах с сестрой Алекса и другими девами... Кха-кха! И надрывает грудь кашель. Чьи-то руки вытирают кровавую пену с губ. И она вздрагивает — Питер? Государь?.. Всю жизнь она его боялась. Любила ль, нет — не знала. Даже не задавалась никогда таковым вопросом. Но боялась смертельно... И вот этот страшный человек, царь русский, ее муж — умер... А она — на троне... Правда, остался рядом другой, не менее страшный
Но ведь он умер...
Умерла и Марта. В Петербурге она, лифляндская пленница, уже Катерина, Катьюша... Василефская, как назвал ее он, огромный, тяжелый, но ласковый, хотя и нетерпеливый, как солдат... Двадцать лет прожила она с ним и со своим страхом. От страха и любила, в страхе великом беременела от него. Страшно было на других-то и глаза поднять. Через год родила первую девочку. Мертвую. Попы окрестили все одно, назвали Катериной в честь великомученицы Александрийской.
Новый господин, Питер, царь русский, велел ей принять православие. Попы говорили: «Тогда дети не станут помирать». Она послушалась беспрекословно. Во время обряда восприемником ее был назначен царевич, сын Питера, недобрый восемнадцатилетний вьюнош. По нему и называться она стала Катериной Алексеевной и, как водится у русских, фамилию тоже получила от него же — Михайлова.
Вторая дочка, Анна, народившаяся в январе того же года, выжила. Жить осталась и третья дочка — Елисавета. Потом были еще дети. Много детей. Она почти все время ходила беременна. Но младенцы не жили. Она вспомнила палящую жару Прутского похода, когда своими драгоценностями выкупила армию и Питера из османского окружения. О том, как стояла с государем под венцом в скромном храме среди самых близких людей. И как полжизни протряслась в каретах, поспевая за своим непоседливым господином и мужем. А какой он бывал страшный, когда накатывал гнев или, наоборот, после припадка впадал он в мрачную меланхолию... На мгновение промелькнула в памяти окровавленная голова несчастного Монса, улыбчивого, доброго. Первого из мужчин, с которым изменила она господину своему. Но вот все заслонило лицо Петра в гробу, и смрадный дух от покойника стеснил дыхание. Она снова закашлялась и открыла глаза. У изголовья стоял Алекс. Нет, стоял князь Александр Данилович Меншиков с бумагами, в которых опять приговоры, опять казни... Послушные члены Учрежденного суда приговорили Девьера и Толстого, «яко пущих в том преступников, казнить смертию...»
Смерть
Как заставил Меншиков умирающую, находящуюся в агонии императрицу подписать нужные ему указы — до сей поры тайна. Но уже в середине дня содержащимся под караулом арестантам было читано конфирмованное и смягченное наказание: «Девьера и Толстова, лишив чина, чести и деревень данных, сослать: Девьера, Толстова с сыном Иваном — в Соловки; Бутурлина, лиша чинов, сослать в дальние деревни. Скорнякова-Писарева, лиша чина, чести, деревень и бив кнутом, послать в ссылку; князя Ивана Долгорукова отлучить от двора и, унизя чином, написать в полевые полки; Александра Нарышкина лишить чина и жить ему в деревне безвыездно; Ушакова определить по команде, куда следует». Потом прибавлено: «Девьеру при ссылке учинить наказанье, бить кнутом».
Прочли и тут же стали выгонять на двор под холодный ветер и начавшийся дождь. Там снаружи стояли приготовленные ямские подводы. Наскоро учинили наказание и впавшего в беспамятство бывшего генерал-полицмейстера завалили на телегу. На другую взгромоздился бывший обер-прокурор. Капрал, назначенный командовать сим скорбным поездом, расписался в канцелярии за то, чтобы «как в дороге, так и на квартирах содержать (колодников. — А. Т.) под крепким караулом и всегда быть при них человеку с ружьем или со шпагою и писем писать и чернил и бумаги им давать не велеть, и тайно ни с кем говорить не допускать, и весть их наскоро».
Были тут и еще две телеги с солдатами. Меж штыками виднелась старая голова Петра Андреевича Толстого и его сына Ивана. Караульному начальнику вручен был указ к губернатору архангельскому Измайлову. Строки его требовали без промедления отправить Толстого с сыном на судне в Соловецкий монастырь и «велеть им в том монастыре отвесть келью, и содержать его, Толстого, с сыном под крепким караулом: писем писать не давать, и никого к ним не допущать, и тайно говорить не велеть, токмо до церкви пущать за караулом же и довольствовать брацкою пищею».